Янис Заринь отреагировал так, как и следовало ожидать: он не обиделся, не взорвался, не стал возражать, однако и намерения послушаться не высказал.
— Милая, о чем ты беспокоишься? — не повышая голоса, с несокрушимым спокойствием возразил он, воспринимая этот наскок как чисто формальную оппозицию. — Мы живем в век техники. А это означает, что технике отдается все большая площадь. Площадь же с неба не падает. И техника выживает нетехнику.
— Кухня есть кухня.
— И кухня в наше время немыслима без машин.
— Только не таких.
— Ну, более прозаичных, скажем, посудомоечная машина, электромясорубка. В таком случае лодочный мотор — попросту деликатес. Сама захотела покататься на лодке. Так в чем же дело! Ради тебя и вожусь с этой рухлядью.
— Уж если этим приходится заниматься на кухне…
— Может ли быть иначе? Твоя кухня, твой мотор, твой муж…
Я вышел во двор, сел на скамейку под кустом сирени и уткнулся носом в горьковато пахнущие грозди. Неподалеку вертелся Ундавит. Набив рот горохом, он удивительно ловко выстреливал горошины через металлическую трубку, пользуясь своим оружием не менее эффективно, чем тупи-гуарни на берегах Амазонки пускают стрелы из духовых трубок. Кристап с Матисом прятались за углом дома.
— Послушай, Ундавит, ты когда-нибудь видел лошадь цвета сирени?
— Нет.
— Ха! Ну что мы говорили, он же дурак! — завопил Кристап из-за угла дома. — Он никогда не видел белой лошади!
— Ну подойдите, подойдите.
— Некогда нам, — отозвался Матис.
— Лошади меня не волнуют, — объявил Ундавит, — кавалерия есть только в индейской армии.
На миг мне показалось, что враждующие стороны удастся примирить: Кристап с Матисом разглядывали трубку Ундавита. В свою очередь Ундавит захотелось прыгнуть в яму, вырытую на краю двора. Но вскоре вражда разгорелась с новой силой, и противники поспешно разошлись по своим прежним позициям, пока, правда, воздерживаясь от каких-либо акций, зато щедро обмениваясь попреками и обвинениями.
Когда я про себя решил, что разумней будет не дожидаться обеда (каким будет этот обед, представить было нетрудно: Заринь трещит без умолку. Ундавит поглядывает исподлобья, мать угощает, а сам я, набираясь калорий, с небольшими промежутками киваю головой, лишь бы не создать впечатления, что стал глухонемым), мать неожиданно вышла во двор и села со мной рядом. Взлеты и падения страстей для нее, похоже, стали делом будничным. Вид она имела спокойный, радушный. Если бы пришлось это радушие с чем-то сравнивать, я бы, наверное, сравнил его с портовым молом — сооружение массивное и нужное, с громадным запасом прочности, способное выдерживать практически любые волны.
— Ты бы мог заезжать почаще, — сказала она, с присущей ей любовью к порядку разглаживая на коленях тонкую материю домашнего платья.
— Мог бы. Да не получается.
— Как вы там поживаете? Дедушка здоров?
— Как будто здоров.
— Не жалуется?
— Не жалуется. Пьет лекарства.
— М-да-аа, — вздохнула она, — возраст.
— А как у вас?
— У нас… когда как, — ответ был уклончивый.
— Я забрал книги, кое-какие бумаги.
— Все нашел?
— Да.
Мать разглаживала на коленях платье.
— Пока там спит Ундавит. Ничего другого не смогли придумать. Тебя это не беспокоит?
Мне показалось, что, дожидаясь моего ответа, зрачки ее глаз на мгновение застыли.
— Меня? — переспросил я и будто бы даже усмехнулся. — Ни в коей мере.
— Ну и прекрасно, — она и в самом деле обрадовалась.
— Боялась, что это тебе не понравится.
— Почему…
— Янис тоже не хотел. Да что же делать… По крайней мере, пока не устроится…
— Пустяки. Не думай об этом.
— Спасибо…
— Сама-то ты как?
— Ничего.
Меня поразило, насколько просто она это сказала — безо всяких претензий, без жалости к себе.
Суть вселенной проясняется со временем: поначалу кажется, что прекрасная карусель представляет собой тончайшую модель в смысле надежности и слаженности. Понемногу выясняется, что все это вместе держится довольно условно — что-то трещит и громыхает, соединительные скрепы слабеют, опорный столб качается, кренится. Что будет через миг?
Домой я воротился пополудни. Большой, как ни странно, уже вернулся из своей латифундии.
— В чем дело? Нездоровится?
— Нет, отчего же.
Большой безучастно сидел в громоздком каминном кресле, унаследованном им от своего отца, и, положив голову на спинку, глядел в потолок.
— Устал?
— Что за глупости! С чего ты взял!
— Обычно ты не рассиживаешь. И бываешь куда более разговорчивым.
— Вот до чего мы докатились. Если человек не болтает, как заводной, его подозревают в лености. Нет, Свелис, ты заблуждаешься. О здоровье справляйся у тех, кто трещит без умолку. Верные пропорции между мышлением и речью утеряны. Подчас мне кажется, у людей больше нет мозгов, остался только язык.
Я пригляделся к нему повнимательней. Не потому, что меня удивили его слова. Странным показался тон. Прежде самые горестные признания были пронизаны внутренним оптимизмом. На сей раз отчетливо слышалось: в нем говорят усталость и безнадежность.
В выражении лица как будто ничего особенного. Щеки даже румянее, чем обычно. Брови время от времени вздрагивали, что могло быть признаком боли.
— Сегодня ты рано домой заявился.
— Собираюсь в Союз, к писателям.
Это меня успокоило: возможно, я и сам сегодня странноват.
— А знаешь, Свелис, что самое забавное? Я усомнился в важности латинского языка.
— Это после шести десятков лет почитания и преданности?
— Да. Меня смущают японцы. Удивительно динамичный народ. А ведь без багажа латинской культуры. Что ты на это скажешь?
— По-моему, понятие «культура» становится чем дальше, тем запутаннее. По правде сказать, если бы мне предоставили выбрать книгу писем Сенеки или японский магнитофон, я бы остановился на последнем.
Большой довольно мрачно усмехнулся.
— Не о магнитофонах речь. О духовной стойкости японцев. Их умении на основе традиций строить новое.
— А что, если культурные задатки те же производственные способности, умение создавать материальные и духовные ценности? В нужных пропорциях. Рим, если мне не изменяет память, пропорции эти утратил.
— Согласно моим сведениям, картина иная. Рим пал от лени. Все началось с того, что сельский люд хлынул в города и превратился в тунеядцев, жаждущих зрелищ.
— Сегодня ты намерен посоветовать писателям изучать японский язык?
Большой улыбнулся и прищурил глаз:
— А не попробовать ли самому, а?
Посидев еще немного, Большой поднялся, собрал нужную одежду и отправился в ванную. Одевание он считал процедурой сугубо интимной, требующей уединения. И мне с детских лет запрещал дезабилье расхаживать по квартире. Вскоре Большой предстал предо мной в светлых узких брюках и коричневой велюровой куртке. Взгляд по-прежнему усталый, но достаточно энергичный. В общем и целом — страница журнала мод.
— Это что на столе за редиска?
— С садового участка.
— Такую мелочь не стоило и дергать.
— Я и не дергал. Помощник нашелся.
— Вор?
— Да как сказать… По-моему, вор. Хотя сам назвался учеником средней школы и вообще — за преступление, мол, это не считает, потому что стоимость вырванной редиски не превышает пятидесяти рублей. И грехом-де назвать нельзя, поскольку никакого бога в небесах не обнаружили…
Нет, все-таки вид у него был неважный.
Я стоял у окна и смотрел, как он уходит. Спина прямая, голова высоко поднята — это так. Однако ноги двигались одеревенело и походка была странная. Словно он превозмогал встречный воздушный поток. Словно тротуар обледенел.
Большой вернулся поздно. Казалось, выход не причинил ему вреда. Во всяком случае, хуже не стало, о чем говорило многое: добрый шматок кровяной колбасы на сковородке, пространные речи и выпитый стакан пива.
— Послушай, Свелис, это было в высшей мере поучительно, — рассказывал он. — Скажу больше, я ошеломлен…