Он преувеличивал. В тех случаях, когда Большой действительно бывал ошеломлен, он этого не показывал. Как недавно, излагая толкование греховности.
— В каком смысле?
— Во всех смыслах. Подумай только, кандидат филологических наук, сотрудник Академии наук разъясняет другим проблемы литературы, а к самому себе не предъявляет элементарных требований: все время вместо «что» употребляют «чего». Или другой пример: молодой драматург, дипломированный философ, теребя бороду, четверть часа подряд долдонит об одном и том же: молодежь оказалась в совершенно новых условиях, перед молодежью встали совершенно новые задачи. Как будто когда-либо было иначе. Те же вопросы, над коими ломал голову еще Гамлет. Быть честным или нечестным. Быть борьбе или успокоенности. Какую дорогу избрать — столбовую или тернистую. И все. Ну, допустим, этот бородач не знает истории. Но ведь Ромена Роллана, Толстого или наших братьев Каудзит литератор вроде бы должен был прочесть.
— Относительно латинского языка пришли к согласию?
— Не думаю.
— Ну, не расстраивайся… Пусть вопрос остается открытым.
— Скажи, как может литератор рассуждать о «неясности назначения поэзии»!
— А почему бы и нет?
— Поэт, которому приходится разъяснять назначение поэзии, попросту не нужен. Пусть он вслух разговаривает с самим собой. Те, кто сложили народные песни, знали о ее назначении. Знал Райнис. Знали Вейденбаум и Юрис Алунан.
— Это прошлое.
— Имант Зиедонис знает. Янис Петерс знает. Да разве всех назовешь.
— Вряд ли их можно причислить к молодым.
— Молодые тоже знают. Будь спокоен. Кому надо знать, те знают.
— Сегодня ты чересчур категоричен. Назначение может меняться.
— Не думаю. Литература всегда была органом дыхания. Легкие, Свелис, нельзя подменить петушиным гребнем или, скажем, шпорами.
Глянув на меня искоса, Большой наклонился ближе, как будто разговор становился крайне интимным.
— А как дело обстоит с тобой?
— Так… Серединка наполовинку.
— Ну, да поможет тебе бог.
Переглянулись и оба рассмеялись.
— Какой бог! Бога нет, — сказал я.
— Вполне возможно. Так что ж из этого?..
Признаться, я тогда лишь приблизительно понял, что хотел мне сказать Большой.
Ночью я ни с того ни с сего проснулся. Случай чрезвычайный, ибо, добравшись до дивана, обыкновенно сплю как убитый. Взглянул на часы: начало третьего. В комнате деда горел свет. В общем, ничего необычного; с понятиями «день» и «ночь» Большой, как известно, не слишком считался. Но в нос ударил запашок корвалола. Уж не звал ли он меня? Смутно мелькнуло в сознании: я проснулся оттого, что меня окликнули. Невнятно, с усилием, как бы сквозь сжатые губы.
Обеспокоенный, растерянный, я сел на кровати. Затаил дыхание, прислушался. За дверью шумы менялись — сдвинулся с места стул, шлепнулся на пол какой-то легкий предмет, вроде бы послышались хрипы.
Обмирая от страха, весь в недобрых предчувствиях ввалился в соседнюю комнату.
Большой, в пижаме, стоял у окна и тяжело дышал. Лицо было таким же белым, как его седины. Это был тот самый Большой, которого я знал, любил, которым восхищался, и все же как будто другой человек. Вроде бы незнакомый. Должно быть, я впервые осознал по-настоящему, что Большой действительно старик и что ему худо. Что он может умереть и что такое может случиться в любую минуту.
— Ты меня звал?
— Я? С какой стати!
— Тебе плохо?
— С чего ты взял?
— Я же вижу…
— И что ты предлагаешь? Заменить меня на новую модель?
— Надо вызвать «скорую».
Впалые, морщинистые щеки как-то странно дернулись, что, наверно, означало улыбку.
— Диагноз ясен, будь спокоен. Нечего волноваться из-за пустяков. Иди спать, иди.
Я упирался: спать не пойду, а «скорую помощь» все же надо вызвать. И еще я сказал, что впредь все будет иначе, не так, как раньше. Отныне я постараюсь проследить, чтоб он хоть чуточку заботился о своем здоровье. Мимоходом щедро расточал такие фразы, как «с сердцем шутки плохи» и «болезнь запускать нельзя». Словом, говорил долго и сердито, угрожая невесть чем, если только Большой вздумает «ослушаться нас с мамой», если станет «разыгрывать из себя здорового».
— Ну ладно, ладно, поговорил и будет. Иди спать. Я тоже лягу. Почитаю немного да попробую уснуть.
— Боль отпустила?
— Отпустит. Помаленьку, полегоньку. Иди спать.
— Посижу еще немного.
— Нет смысла, Свелис. Станет действительно худо, я позову.
— Честное слово?
— Честное слово. Но тогда уж ты приходи, не мешкай.
— На этот счет не беспокойся.
— Честное слово?
— Честное слово, — ответил я, и голос как-то глупо дрогнул.
Он почти с театральной торжественностью пожал мне руку. Как бы в знак того, что мы заключили пари или скрепили договор. А при желании все можно было истолковать как шутку.
Я был рад, что все закончилось благополучно. Ужасно хотелось спать.
— Ну а теперь исчезни, — строго сказал Большой.
— Спокойной ночи. Но если что… помни…
Я вернулся к себе, лег опять на «бегемота» и тотчас заснул. Думаю, остаток ночи и Большой провел спокойно.
В понедельник утром у меня была консультация. Еще в трамвае капитан Клосс шепнул мне, что встречу Зелму. И в самом деле, она стояла у доски объявлений физмата, будто не сомневалась, что вот-вот подойду.
— Ну как? — спросил, подходя, в душе весь ликуя. — Сдала эстетику?
— Нет.
Ответ ее пропустил мимо ушей. Она смотрела на меня такими странными глазами. Была в них радость, но вместе с тем неуверенность, а это нечто такое, что не укладывалось в мои представления о Зелме.
— В чем дело?
Она молча сверлила меня взглядом.
— Что-нибудь случилось?
— Нет.
— Так в чем же дело?
Шаг за шагом она пятилась назад, а я шаг за шагом надвигался на нее. Внезапно она остановилась:
— Поедем в деревню. В леса у подножия Гайзиня. Прямо сейчас. Знаю, ты скажешь: сессия, институт, девушка, это невозможно, это безумие… Но именно потому. Пусть хоть раз будет безумие! Не могу я больше. Поедем.
Я сразу смекнул: то, чего хочет Зелма, сравнимо лишь с катастрофой. Она меня насквозь — словно надраенный аквариум — видела и все же считала, что я могу поехать. Мысль о том, что Зелма ищет во мне опору, переполняла меня дурацкой гордостью. То, что отметал разум, находило отзвук в гордости и тщеславии. А может, под тонкой верхней корочкой разума залегал авантюрный пласт?
— Немыслимо прекрасная идея. Поехали.
Меня самого это поразило. Да и теперь, спустя некоторое время, я бы не взялся объяснить свое тогдашнее решение.
Как бы то ни было, факт сей — живое свидетельство сумасбродства юности. Недавно где-то прочитал, что некая телятница, вернувшись домой после грозы, обнаружила оставленного в холодильнике потрошеного петуха идеально зажаренным, что было воспринято как чудо. В данном случае в роли холодильника оказался я. А может, в роли жареного петуха, но это неважно.
Зелма доехала со мной до моей резиденции, однако наверх подняться не захотела.
Разговор с дедом, вне всяких сомнений, мог все изменить. Я нутром это чувствовал. Конечно же, меня терзали угрызения совести, и я считался с возможностью, что «чрезвычайные обстоятельства» мое решение могут аннулировать. Если бы Большому опять вдруг сделалось плохо или он категорически воспротивился бы моему отъезду. Но вид у него был бодрый. Решению моему он даже не удивился. Чтобы избежать вранья, в детали я не вдавался. Надо ехать, и все тут. Постараюсь поскорей вернуться. Вот на всякий случай оставляю адрес. С автовокзала позвоню матери. Она придет тебя проведать. Хорошо?
Большой сидел за письменным столом и держался так, как будто мои слова его совершенно не касались. И только при упоминании о матери он пришел в движение.
— Нет, нет, не звони. Не то опять начнется спор из-за морально-нравственных плевел на страницах ее журнала.
— Ну, будь здоров, — скороговоркой сыпал я, — до свидания! Если кто-то вздумает меня разыскивать, скажи, отправился в инспекционную поездку на гору Гайзинькалн.