В Большой часовне Лесного кладбища была такая теснота, что те, кому полагалось стоять в почетном карауле, с трудом умудрялись добраться до гроба. Катафалк, обложенный венками и букетами, был похож на языческий жертвенник. Аромат роз почти ощущался на ощупь.
Ничтожный промежуток времени, отделявший «живого» от «мертвого», не позволял мне все это связать с Рандольфом. Теоретически я вроде бы осознал, что хоронят его, но, глядя на гроб, ничего особенного не чувствовал. Этакая театральная условность: переживая смерть на сцене, прекрасно понимаешь, что после спектакля покойник оживет.
Церемония была долгой, я вышел из часовни, остановился у входа. Пытался себя убедить, что захотелось подышать свежим воздухом. На самом деле я искал Зелму. В часовне ее не заметил. Мне просто не терпелось увидеть Зелму. То, что ее не было в центре событий, у всех на виду, вызывало недоумение, озадачивало.
Наконец церемония обрела движение. В дверях показался белый гроб, он как бы плыл на людской волне, теперь катившейся из часовни вниз по каскадам широкой лестницы.
Перед гробом шла целая колонна с венками. Но и там Зелмы я не обнаружил. Ее нигде не было.
До могилы путь неблизкий. С асфальтированной дорожки свернули в сторону и долго месили песок. Гроб поставили на краю могилы. Начались речи. С моей ограниченной точки обзора Зелму и тут отыскать не удалось. И тогда я стал постепенно отдаляться от могилы, пробираясь сквозь шпалеры кустов, обходя намогильные памятники.
Наконец я увидел ее. И мне стало не по себе. Сначала показалось, будто я обознался. Должно быть, впервые Зелме было наплевать на свою внешность. Такое впечатление, будто она ничего вокруг себя не видит, ничего не чувствует. Волосы растрепаны, лицо в красных пятнах, — сидит на скамейке, тупо уставившись вдаль. Большие, всегда такие ясные глаза под набрякшими веками казались неживыми, остекленевшими. Рядом лежал растрепанный букет анемон. Только правая рука подавала признаки жизни. Ногтем указательного пальца чертила на скамейке какие-то знаки, отколупывала струпья краски.
Неужели напилась, промелькнуло у меня в голове. Нет, ничего подобного. Это я понял, едва она заговорила.
— Не надо было мне приходить, — сказала Зелма. — Знала ведь, все это совершенно напрасно.
Потом она как будто взяла себя в руки, привычным движением пригладила волосы. Но голос выдал затаенное волнение, превозмочь его было трудно.
— Терпеть не могу похорон. Вопиющий анахронизм. Примитивнейший человеческий ритуал. Публичный рев и скулеж. В цивилизованном обществе покойников следует оплакивать в одиночестве. Должно быть, я похожа на сбежавшую из дома умалишенных?
— Нисколько.
Мне и в самом деле казалось, что Зелма ведет себя куда более естественно, чем я. Почему она должна стыдиться своих чувств? Скорее я должен стыдиться своей бесчувственности. По правде сказать, я сам себе немного удивлялся: на один-единственный миг у меня сжалось сердце, когда лежавшему в гробу Рандольфу его мать потуже затянула узел галстука. Однако бесчувственность была только кажущейся. На самом деле смерть Рандольфа потрясла меня фундаментально.
— Вот видишь, я какая…
— До сих пор в голове не укладывается, что Рандольфа нет.
— Подвели черту и — точка. Проще пареной репы.
— Ну, зачем ты так!
— Ах, не обращай на меня внимания, распустила тут нюни. Тебе этого видеть совсем не обязательно. Дура я, тряпка. Привыкла себя жалеть.
— Я понимаю.
— Ничего ты не понимаешь. Да и вообще понять другого человека невозможно. Просто присказка такая: я понимаю. Как «с Новым годом» или «приятного аппетита».
— Ты не дура и не тряпка.
Зелма глянула на меня ошарашенно и вдруг заразительно, во всяком случае как-то особенно захохотала. Смотрела на меня и хохотала. Это было настолько неожиданно, неуместно, что я невольно стал озираться по сторонам. Не оттого, что боялся, — кто-то услышит. А просто так, машинально. От удивления.
— Как это мило, что ты меня жалеешь! — Она с жадностью вдыхала воздух. От смеха у нее двигалась спина. — Как это мило, что ты меня утешаешь. Да будет так! Нет смысла вешать нос. Прощай, Рандольф! На веки вечные! Как сказал при самой скверной из возможных ситуаций один мудрец, всходя на эшафот: жизнь продолжается. Пойдем, Калвис. Здесь нам больше делать нечего. Все. Аминь и точка.
Это прозвучало деловито и бодро, что меня тогда порадовало. А теперь, когда пишу эти строки, перебирая в памяти события тех дней, я себя спрашиваю: неужели слова Зелмы в тот момент не вызвали во мне иного отклика? Неужто был я таким дураком, что ничего не понимал? Правильней будет на это ответить, пожалуй, так: иного отклика я слышать не желал. Ничего иного знать не желал. Я был полон противоречивых чувств, но больше всего на свете мне хотелось быть с Зелмой.
— Ты думаешь, так можно? — в душе я все еще упорствовал.
— Можно.
— А цветы?
— Не все ли равно, где оставим цветы. Пошли.
Звучал похоронный марш. Холодная рука Зелмы жгла мне ладонь. Сердце в груди вызванивало трепетно и глухо. Но я сказал себе: любовь оправдывает все.
…Ночью мне приснился сон: вот он идет, одну за другой открывая двери. Рандольф все ближе и ближе… Обливаясь холодным потом, открываю глаза. И ужас не в том, что Рандольф стоит у моего изголовья, а в осознании того, что больше уже никогда его не увижу. Все будет почти так же, как и раньше. Но место Рандольфа останется пусто.
Когда космический аппарат «Вояджер-1» пролетел мимо Сатурна, послав на Землю информацию, газеты писали: особенный интерес ученых вызывают кольца Сатурна, состоящие из сотен самостоятельных «колечек». В одном из шести основных колец обнаружены два совсем необычных «колечка». Одно такое «колечко» входит в другое, которое больше и ярче, а затем выходит из него. По мнению ученых, такое даже трудно себе представить, поскольку это противоречит законам небесной механики Ньютона.
На законах Ньютона держится современная наука. Я не считаю, что ньютоновские законы не верны. Но оказывается, границы истины гораздо шире, чем в свое время их сумел объять даже сверхгениальный мозг Ньютона. Пока же человеку не удалось открыть всеобъемлющие законы, которые в конечном счете позволили бы составить представление об истине во всей полноте.
В механике человеческих отношений меня более всего интересуют те точки пересечения, где хорошее превращается в дурное и дурное в хорошее. Еще совсем недавно мне казалось, что конфликт существует между дурным и хорошим. А может, дурное нигде никогда не расстается с хорошим, просто выходит из него и в него же опять возвращается.
Еще совсем недавно мне казалось, что мать и Янис Заринь никогда не достигнут согласия. Теперь на этот счет держусь иного мнения. Во всяком случае, прежней уверенности у меня нет. Было бы наивно полагать, что после стольких лет они сошлись лишь для того, чтобы продолжить противоборство. Возможно, они осознали, что сами с собой только борются. И что в одиночку человеку даже самому с собой трудно сладить.
Иногда не без ужаса сознаю, что к Зелме меня влекут как раз ее не лучшие качества. Бывают моменты, я испытываю к ней чувство, близкое к ненависти, а все равно, она вошла в меня так глубоко, что без нее не мыслю своего существования.
Как было бы просто, если бы и в жизни, как на шахматной доске, белые боролись против черных. Добрая сила — любовь, злая — ненависть. Но то была бы не жизнь, а сказка. А потому и бесполезно задаваться вопросом, возможно ли такое вообще.
Зло в чистом виде не кажется мне слишком опасным. Разве коварные злодеи и растленные насильники отравляют океаны, спускают химикаты в реки, загрязняют атмосферу, доводят норму радиации до угрожающего здоровью уровня? Нет, все это делают обыкновенные люди без намека на душевную ущербность, к тому же и высокообразованные, отдающие себе отчет в своих поступках, в их логической перспективе. Были бы давно забыты войны, если б воевали только те, кто жаждет крови. Войны лишь потому до сих пор не изжиты, что в определенной ситуации наилучший, наипорядочнейший, наидобрейший человек способен стать убийцей.