В эту секунду над его головой раздается отчаянный крик Локоткова:

— Не взрывать! Стой!

Локотков кубарем скатывается по снежному откосу, схватившись за взрывную машинку, рывком отсоединяет клеммы.

В ту же секунду состав взлетает на мост. В тучах снежной пыли летят платформы, проплывают танки, тяжелые орудия.

Прогибаются рельсы под колесами поезда. Под рельсой — коробка с толом и идущие от нее провода.

Проскакивает последний вагон. Баржа с военнопленными тихо выплывает из-под моста. Люди так же окаменел о сидят на корточках, так же разносится в воздухе печальная мелодия вальса.

Спина Локоткова в вылинявшей гимнастерке. Локотков сидит в закутке будана, отделенном занавеской от остальной части большой, уставленной нарами землянки. Сидит, навалившись на стол. Курит, слышит негромкие разговоры партизан.

— Врач говорит, что рябину надо есть… В ней, говорит, витаминов много…

— Не могу я ее есть, — отвечает другой голос. — Я на нее гляжу, и мне удавиться хочется…

— До войны были витамины так витамины, — встревает еще кто-то, — «це» назывались… Сальце, маслице…

Кто-то подбирает и подбирает на гармошке одну и ту же музыкальную фразу.

Локотков устало трет лоб, встает, подходит к занавеске. Зовет негромко:

— Птуха!

В углу землянки на ящике сидит немецкий солдат, который был взят в плен на мосту.

— Ир наме? — слышен голос Инги.

Солдат открывает рот, силится что-то сказать, но не может.

— Ир наме? — повторяет Инга.

Локотков сидит в углу, прикрыв глаза. У входа в землянку дремлет Птуха.

— Он что, немой, что ли? — спрашивает Локотков.

— Это у него нервный шок, — отвечает Инга. — Совсем говорить не мбжет, даже имя свое забыл.

— Ну вот что. — Локотков подходит к немцу. — Ты ему передай, Инга: или у него этот нервный шок кончится и он по делу говорить будет, или мы свою гуманность на после войны отложим. — Он поворачивается к Инге: — Да с выражением переведи, а то ты сидя спишь.

Локотков отходит, садится на скамейку рядом с Ингой.

Немец еще раз открывает как рыба рот, потом вдруг произносит длинную немецкую фразу. Он все время пытается отыскать на мундире оторванную пуговицу.

— Что он лопочет? — спрашивает Локотков.

— Просит его не расстреливать… — переводит Инга. — У него четверо детей. Говорит, что он мирный человек… До войны работал агрономом…

— Агроном? — удивляется Локотков. — Подишь ты… Коллега, значит.

Теперь немца прорвало, и он говорит захлебываясь, не останавливаясь. Инга переводит:

— Он говорит, что он больной, что у него больная печень, что двадцатого его обещали отправить на лечение в Словакию…

— Лечиться теперь, коллега, будешь в другом месте, — перебивает его Локотков. — А почему двадцатого? Их что, сменить собираются?

— С восемнадцатого, — объясняет немец и переводит Инга, — гарнизон на станции будут сокращать… Кого на фронт, а некоторых в тыл, на отдых. Последний большой эшелон с продовольствием пойдет в Германию восемнадцатого числа. И надобность в большом гарнизоне…

— Так, — говорит Локотков. — Спроси, это он точно знает?

Немец продолжает взволнованно говорить. Он опять пытается застегнуть мундир на несуществующую пуговицу.

— Это ему сказал писарь из комендатуры, — переводит Инга. — Инструкция выполнена, все продовольствие у населения изъято…

— И без него хорошо знаем! — перебивает Локотков. — Число-то нынче какое?

— Пятнадцатое, — отвечает Инга.

Из люка в полу чердака появляется голова Соломина.

— Инга, — приглушенно зовет он. — Ты здесь, Инга?

Потом Соломин вылезает весь. Открывается весь чердак. Стены в клочьях застарелой паутины, пыльные грабли, косы. Инга лежит на охапке соломы, курит. Соломин стоит, всматривается, пока глаза не привыкают к темноте. Потом подходит к Инге.

— А я думал, тебя нет.

Инга продолжает молча курить. Смотрит в сторону.

— Извини, Инга.

— Уходи.

Соломин молча нагибается, кладет рядом с девушкой свернутый ватник, ложится.

— Ты не указывай, — бормочет Соломин. — Это наш общий чердак.

Инга приподнимается, берет телогрейку, собирается уходить.

— Ну, подожди. — Соломин хватает ее за руку. — Ну че ты, ей-богу, как дитя малое, из-за какого-то полицайчика.

— Из-за тебя, а не из-за полицайчика, — холодно отвечает Инга и пробует выдернуть руку. — Ты как этот майор из штаба бригады, только грубее.

— Где уж нам, — криво усмехается Соломин. — Институтов не кончали, пахали с детства.

— Пусти. — Инга дергает руку, но Соломин не отпускает.

— Ну ладно, не сердись…

Соломин притягивает ее к себе, пытается поцеловать. Инга не дается. Соломин вздыхает, валится на спину.

— Прости, Инга… И верно, злой стал. Хуже хорька какого. А раньше и воробья из рогатки пульнуть не мог. Меня почему злость берет… Пришел этот Лазарев, покаялся, с него и взятки гладки. А слова теперь копейки ломаной не стоят… Вот… — неожиданно говорит он. — Я тут принес.

Соломин достает горбушку хлеба. Инга смотрит на хлеб.

— Откуда это, Витя? — удивляется Инга.

— Да есть одно такое место, — весело ухмыляется Соломин.

Инга ест хлеб. Они лежат рядом, молчат.

— Витя, — говорит Инга. — Давай поженимся, а? Пойдем к Локоткову, скажем, чтоб расписал…

— Ни к чему это, — улыбнулся Соломин. — Ты после войны обратно в Ленинград уедешь… Я на трактор сяду… Разные мы с тобой люди, разве я не понимаю… Да и бабник я к тому же…

Инга приподнимается на локте и насмешливо смотрит на Соломина.

— Ба-абник, — тянет она с улыбкой. — А целоваться не умеешь. Разве так целуются? Хочешь научу?

Ее губы осторожно прикоснулись к губам Соломина. Они целуются. Камера отъезжает от них. Прямо над их головами висят грабли, косы и автомат.

— Красивая ты, Инга, — шепчет Соломин. — Образованная, умная.

Инга тихо смеется, спрашивает счастливым голосом:

— Ну и что, ну и что?

Внизу скрипит дверь, шуршат шаги. И голос Птухи зовет:

— Соломин!

Соломин молчит. Внизу начинает скрипеть лесенка, и снова голос Птухи:

— Витька, ты тута?

— Тута, тута, — огрызается Соломин. — Чего надо?

— Локотков требует, — виновато говорит снизу Птуха.

По сухой каменистой дороге не быстро идет немецкий танк. Перед ним бежит длинная колонна людей в гимнастерках. Не слышно шарканья сапог и лязга гусениц. Только пронзительный звук, незатихающий, похожий на звук автоматической пилы, когда она пилит бревно.

Колышется тупое рыло танка.

Плывут дорожки блестящих широких гусениц.

Ствол танка раскачивается над головами людей.

Нависает над их спинами, грозя вот-вот раздавить.

Бежит Лазарев. Он уже не может больше бежать. Пот застилает глаза. Он начинает отставать. Люди обгоняют его.

Перед Лазаревым мокрые от пота гимнастерки, стриженые затылки, худые грязные шеи.

Лазарев оглядывается, с ужасом видит… все ближе и ближе нависающее брюхо и сверкающие гусеницы танка.

Гусеницы надвигаются, растут, закрывают небо.

— Вставай… Эй, ты, вставай!

На лице спящего Лазарева вспыхивает яркий свет электрического фонаря. Лазарев спит на нарах, положив под голову сложенную шинель. Он с трудом открывает заспанные глаза и сразу закрывает ладонью от света.

Теперь в неярком свете догорающей печки, сделанной из железной бочки, виден Соломин с фонарем. Его хмурое лицо и колючие глаза. Автомат на плече.

— Пошли, — говорит Соломин.

— Куда? — хрипло спрашивает Лазарев.

— Куда надо… — угрюмо отвечает Соломин.

Слышно, как кто-то стонет, кто-то надсадно кашляет во сне.

Лазарев поднимается, торопливо наматывает портянки, натягивает сапоги. И снова смотрит в глаза Соломину:

— Куда идти-то?

На пустой дороге змеится поземка. Всходит солнце, бледное от мороза. В стороне от дороги, укрывшись от ветра за холмиком, притулились, зарывшись в снег, Ерофеич и Соломин. Чуть в стороне — Лазарев. Он молчит, смотрит прямо перед собой. Соломин косится на Лазарева.