Изменить стиль страницы

— Собирают… Дело нехитрое.

— И кулаки есть?

— Есть, сказывают, — уже охотно отвечал он, — Видать, скоро так-то вот, как вас, повезут на сселение. Вас сюда, а наших, поди, туда, в ваши края?

— А вы бедняк? Как вас звать? — спросил отец.

— Дорофеичем кличут. Кто его знает… Ишь тут дело-то какое. Ране каждому охота было, чтобы его богатым считали. Ноне же этого слова все на деревне боятся. Охота, чтобы бедным называли, потому как бедному теперь почет, — разговорился хозяин подводы. — А я справно живу, но не кулак и не бедняк считаюсь. Посередке меж ними нахожусь. Середняком и прозвали меня. Да мне хоть кем назови, только не кулаком, потому как вовсе мне не с руки выселяться. А подкулашников выселяют? Есть меж вами подкулашники?

— А кто это такие?

— Не слыхал, что ли? — обрадовавшись, спросил Дорофеич. — Поди, их вобче нет таких-то? Поди, Митька Беспалый выдумал их? Это писарь наш сельсоветский. Его башка на выдумки больно горазда, язви его неловенького. Все пошто-то на меня скрипит и скрипит, ровно ворота на ветру. «Ты, — говорит, — подкулашник, потому как середняк и подкулашник — одного поля ягоды. Сперва кулака выкурим, а после и вашего брата туда же турнем». А какой я подкулашник? Нет, врешь, Митька, никакая я не ягода. Ежели толком разобраться, то, может, и бедняк вовсе. Вот вступлю в колхоз — тогда увидишь, кто я.

— С желанием в колхоз вступаете? — спросил отец.

— Желаешь не желаешь, а вступать надо. Все равно никуда не денешься: налогами доведут, бумагами дожмут. За ними власть. Вот в вашей стороне, сказывают, земля бедная, а выселяют за богатство — чудно как-то, понять не могу.

— Земля бедная, это верно. На такой пустой земле одними своими руками не разбогатеешь, — ответил отец.

— Никак, работников держал?

— Держал, — нехотя сказал отец и закурил самокрутку.

— Держать работников — это последнее дело. За это ноне шибко цепляются. Теперь смекнул я, почто ты, паря, изгодил сюда с семьей своей.

Санный путь оказался длинным. Проехав от Туринска километров сорок, заночевали в деревне Добрино, а с рассветом снова в дорогу. Отдохнувшие кони пошли еще ходче. Уральское солнце теснило морозы, загоняло в ночь. Ночью под холодной луной они держались особенно кусачими. Узкая дорога все вилась и вилась змеей и чем дальше, тем глубже забиралась в таежный лес. Она взбегала на пригорки, на косогоры, спешила вниз к равнине, ныряла по логам, перебегала замурованные льдом и снегом таежные речушки. Накатанные полозьями саней колеи отсвечивали на солнце зеркальным блеском. Никто из ссыльных еще не видывал такого обилия, такой глубины снега. Разъехаться встретившимся подводам — великая неприятность: та лошадь, которая сворачивала с дороги, погружалась в снег до шлеи, еле касаясь ногами земли, потом, выбираясь, пурхалась в сугробах, давила на хомут рывками, пыталась прыгать, отдавала много сил.

— Земли у вас добрые? Хватает земли? — продолжил разговор с Дорофеичем отец на второй день, после ночлега.

— У нас земли этой под лесом — краев не сыщешь. На всю Россию хватит и, не в пример вашей, родит ладно, — охотно заговорил Дорофеич в этот раз. — Без пшеничного калача не живем. Хлеб и скоту перепадает, а лошади и вовсе. Вот, к примеру, в дальнюю дорогу отправился я — для лошади, кроме овса, ковриги хлеба везу. У нас тутака заведенье такое: сам голодный, а лошадь накорми, потому как дороги наши известные — все подъемы да спуски по крутикам.

— Кони у вас очень выносливые, — заметил отец. — У нас хоть и крупнее, а слабже намного.

— Хлебные потому что.

Кони горячились, нервничали, что им хода не дают, ударяли ногами о запятки передних саней, фыркали заиндевевшими бархатными ноздрями и всё спешили. Казалось, они знали, что близок конец пути, и спешили к нему, чтобы там сбросить тяжелый груз и налегке мчаться домой, к овсу, под попону, в уютный свой угол. Мужчины-переселенцы, знавшие толк в лошадях, засматривались на них и восхищались. Подметили: чем тяжелее участок дороги, чем круче подъем, тем горячее и приемистее делалась лошадь. С горы тормозит воз задними ногами, а передними себя сдерживает. Лошадь, что нас с отцом везла, бывало, так приемисто тормозила на крутых спусках, что даже на зад садилась. Лопни шлея или подбрюшник — снесло бы ее возом, покалечить могло.

— И крупом не ахти какие, а хороша порода, выносливая, — переговаривались мужики из переселенцев.

— От хлебушка выносливость, — пояснил довольный похвалой Дорофеич. — Без хлеба-то какой вынос? Сено — оно только брюхо пучит. Чтобы сила жила в лошади, ей хлебное подавай, овес, первым делом. Да не сырой чтоб, а подсушонный.

В село Петровское въехали после полудня и расквартировались по домам на одну ночь. Дорофеич покормил и попоил лошадь, сам съел полкалача с кипятком без сахара, затянулся опояской, подоткнул за нее шубенки и попрощался. Он, на ночь глядя, возвращался домой. А за нами подводы подошли на третьи сутки только. Подошли, чтобы развести по последним пунктам назначения. Для нашей семьи и десятка других — это была деревня, которая почему-то носила два названия: Фун-тусово и Шульгино.

Стоит она в километре от реки Тавды, в Таборинском районе, по бокам ее, на виду, деревушки Галкино и Бочкарево, чуть подальше — Оверино. Вокруг них пашни, как на ладони, а за ними лес — стеной.

СПАСЕНИЕ — КОЛХОЗ?

Пожалуй, половина эшелона осела в этих деревнях и в Чулино, по нескольку семей в каждой избе. Хозяева дворов не косились, не ворчали — приняли ссыльных приветливо. Понимали, что нам и так несладко. А ведь мы шибко потеснили их. И не на день-два, а, может, на годы. Никто ведь не знал, что и как дальше будет с переселенцами: тут останутся или дальше куда повезут.

Несуровой та зима тридцатого года считалась на Урале, но против белорусской — холодна… Особенно, когда «тягун» на деревню Фунтусово злился. Как потянет с реки Тавды — косицы так и режет, а варежку от носа хоть не отнимай. Непривычно было нам, приехавшим из теплых краев. Непривычно было многое: говор чалдонский, крутой и певучий на «о» да на «чё», сапоги без подметок и без каблуков с голенищами до пояса, перехваченными у косточек и под коленом сыромятными ремешками. Броднями называются. Скот днем и зимой к зароду выпускается — ест и топчет сено, которое под ноги упадет. У некоторых снопы необмолоченные весны в скирде дожидались, мышей приваживали. Скот, говорили, все лето без пастуха по лесу бродит. Хочет — на ночь домой идет, хочет — нет. А не пришла дойная корова ночь-другую — молоко перегорело, вымя испортилось. Пастухов не находилось, чалдон позором великим считал пастушить. Да и от прадедов повелось, чтобы скот без пастуха ходил — волков и в помине не было, только медведь мог потревожить скотину.

Не понравилось все это ссыльным, бесхозяйственностью сочли многое у чалдонов. А само слово «чалдон» произносили с буквой «е» — «челдон» и искали ему объяснение. Для меня самым убедительным звучало объяснение нашей вовсе малограмотной матери. Ее мнение разделяли многие: челдонами называются, потому что предки местных жителей перебрались сюда на челнах с Дона. То, что это невозможно — попасть с Дона на Тавду в лодке, — видно, мало кто знал.

В Фунтусово ссыльных семей расселилось десятка полтора. Остальные в других деревнях, в сторону к Таборам и выше их — по Тавде. Семья Кулебского и наша вселились в горницу в доме Ивана Скворцова. Братья Иван и Василий Скворцовы в ту пору на весь район охотниками славились. Они даже свои охотничьи избушки в тайге у озера Пентур имели. Те места и теперь Скворцовскими называют. Хозяева перешли всей семьей в кухню с полатями и голбцем. Лучшим украшением горницы была племянница хозяина красивая девушка Груня. Она вечерами приходила с вязаньем, а по воскресным дням усаживалась со спицами у окошка и больше смотрела на игравших в городки или бабки парней, чем на свое вязанье. По вздохам да по румянцу догадывались, что задел ее сердце кто-то из тех парней.