Изменить стиль страницы

До того поворота реки, где он лежал, напрямки вовсе близко было от избушки, но не переплывать же к нему снова по ледяной воде. Я решил переправляться на тот берег в лодке. А река там делает много изгибов, поэтому той стороной раза в четыре дальше было, чем напрямую. Солнце уже зашло, в лесу сделалось по-осеннему темно — еле тропинку различал.

В том месте, где остался Огонек, на лужке у тропинки наш стог сена стоял. Я торопливо надергал сена и с охапкой подбежал к нему. Перетащив его с песка на отаву, я зажег сено, чтобы согреть теленка… А он на моих глазах трижды дрыгнул ножками и околел.

Вокруг холодная, тихая, черная ночь. Даже филин не ухал, не плакал. Только рядом на гриве что-то близко треснуло. Может, сук упал, а может, ночной зверь унюхал легкую добычу, приблизился к мертвому теленку, но мешали ему я и догоравшее сено… А у меня с собой даже ножа не было. Забыл в спешке. Но я, как и отец, не опасался зверей — знал, что все они боятся человека. Только медведь-шатун опасен, но он бродит по лесу только зимой и ранней весной, а не осенью. А рыси в наших местах не водилось. Бояться не боялся, а встречаться со зверем неожиданно, да еще ночью — вовсе не хотелось.

Возвращался в избушку той же тропинкой, в той же ночной осенней темени в полном расстройстве: наделал делов, придется отцу своего теленка колхозу отдавать.

Отец вернулся на рассвете. Я уже не спал, приготовился в дорогу: котомка висела на углу избушки, а сам стоял у загона и поджидал его. Котомка непривычно маленькой выглядела. В ней лежала еда на три дня и ботинки, в которые предстояло переобуться под Таборами. Я выложил, что случилось с Огоньком, как все было. Он насупился, помолчал и недовольно, строго сказал:

— Зачем в такую воду полез? Чахотку нажить захотел?! Пора соображать, что делаешь… Теленок погиб — своего отдадим, а если чахоткой захвораешь, кто «тебе здоровье отдаст? Не простудился? Не болит голова?

Пожалуй, я впервые слышал от отца такие строгие и в то же время теплые слова. Он не только теленка, но и обоих своих коров отдал бы, чтобы я не переплывал реку на исходе холодного уральского октября. Что-то переменилось в нем, какая-то жалость к детям пришла. Ведь, бывало, в первые годы моего пастушества, как ни намокнешь под осенним дождем, а он вроде и не замечает, что мне холодно. Видно, у него тогда была одна забота: выжить семье, не умереть никому с голоду.

В Таборах ночевал в школьном общежитии. Паспорт получил на второй день и к ночи вернулся в Ивкино.

Долго не спалось нам в ту ночь. Мы лежали в постели, и я рассказывал, как людно в городах, в поездах, на вокзалах. Особенно в Свердловске: средь бела дня людей полные улицы и все несутся куда-то…

— Не диво, что хлеба не хватает, — сделал отец вывод из моих слов, лежа на спине с ладонями под головой. — Ведь всех их прокормить надо. Где государству такую пропасть хлеба напасти, чтобы и на всю неработь хватило? Тому, кто трудится, некогда шастать туда-сюда.

Наш отец всегда считал, что самый первый труженик тот, кто в крестьянстве от зари до зари возится, а все остальные — народ второстепенный, потому что не пашут, не сеют и в пастухах не ходят. Я еще не объявил ему, что твердо решил вступить в комсомол — не представлял даже, как он это воспримет. Ведь ему в память врезался тот бойкий комсомолец, который участвовал в комиссии по раскулачиванию, с ремнем через плечо. Может, недовольство выскажет. Но и сказать хотелось — нечестно было бы умолчать.

— Папа, я в комсомол вступать собрался, — сказал я как можно тверже.

— А принимают из таких? — спросил он, поднявшись от удивления.

— Принимают.

Он не сразу заговорил после моего ответа, лежал, о чем-то думал, а я волновался и ждал, что он скажет.

— А ничего худого в этом не вижу, — наконец произнес он. — Только матери не говори пока. Лучше в письме напиши. Она, сам знаешь, верующая у нас, антихристами комсомольцев обзывает за то, что против религии они. А я сроду попов не терплю.

Слушал я отца в темноте и радовался, что он так сразу одобрил мое решение вступить в комсомол. Однако, если бы услышала мать эти его слова насчет попов! Не миновать бы ему разноса. Хотя отца она и не считала шибко верующим, но и худых слов про религию и попов не слышала от него. Перекрестится, вылезая из-за стола после еды, — и ладно, хватало ей этого. Делал он это, чтобы мать не расстраивалась, — пускай уж по ее будет, все равно ее не переделаешь.

— Комсомольцу, поди, поблажка какая сверху есть?

— Никакой. Напротив: с него спрос строже в труде, учебе, поведении — хороший пример обязан всем показывать на деле.

— Дак это и вовсе хорошо. Поблажки, они только портят человека, а прилежание в труде да обхождение спокон веков красят его… Ты уж вступай, раз такие порядки у комсомольцев. Я думал туда только лодыри записываются, чтобы языком брякать да руками размахивать, а оно вон что. Нет, не передумай, раз там строгость, говоришь. Строгость да труд еще никому не повредили жить. Только вот тебе мой совет: вперед не больно высовывайся и в хвосте не плетись, середкой живи.

Избушку покидали утром рано.

Собираясь выходить, я протянул руку на полку за бутылкой с пробой, а ее там не оказалось.

— Не бутылку ищешь? Вон она на полу, — сказал отец, недоумевая. — Керосин не мне, что ли, принес?

Я коротко пояснил ему на ходу, что могу получить большую денежную премию за открытие месторождения нефти.

— Премия-то за что? Ну нашел и нашел. Не ты же нефть эту сделал, сама под землей получилась, — удивился он. — А я смотрю: бутылка на полке какая-то. Достал, выдернул пробку, понюхал — керосин. Подумал, мать мне послала.

Прощались мы у загона по-мужски — будто мне никуда и не уезжать вовсе, а шел в поселок за продуктами. Когда я отошел уже на порядочное расстояние, отец вдогонку крикнул:

— Премию будут давать — не отказывайся!

НКВД. Враз не стало колхоза «Свой труд» и заделья ехать мне туда, чтобы еще раз взять пробу на нефть.

Отец с матерью, как и большинство куреневских колхозников, работали на стройке, а мы учились.

Диплом техникума я защитил на отлично за день до начала войны. Почти всем курсом явились мы в военкомат: хотим на фронт. Да только отправили нас обратно, сказали: ждите повесток, сами вызовем.

Мне не повезло — на фронт не попал, шахты строить мобилизовали. Просился в Уральский Добровольческий танковый корпус — отказали: мол, без угля не будет ни танков, ни самолетов, тут тоже фронт, шахтеров с войны отзывают. Да и к тому времени назначили меня комсоргом ЦК ВЛКСМ на строительство шахт в новом, Гремяченском месторождении.

Обильна полита земля кровью бывших куреневских кулачат. Кто под Москвой пал, кто в Сталинграде, кто на Курской дуге… На своей земле и на чужбине. Многие погибли в первых неравных боях. А кому повезло, вернулись с войны в орденах и медалях, с партбилетами. И мои друзья, Ваня Статкевич и Петя Петров, дошли до победы. Ваня старшим сержантом вернулся домой, прошел от Москвы до Праги, а на Петю родителям похоронка пришла, но он остался жив, отлежался в госпиталях и снова в строй вернулся.

Никто из них не оказался предателем, не озлобился за нелегкое свое детство. После войны всем раскулаченным амнистию объявили. Живите, где хотите, получайте паспорта, возвращайтесь в родные места. Многие уехали. А мои родители остались — больно им Урал полюбился. В его земле и похоронены, отец на девятом десятке, мать — на восьмом.

Давно уже не живу я на Урале, а места, где я пастушил, где прошло мое далеко не безоблачное детство, зовут к себе и по сей день.

Такое взрослое детство i_027.jpg