Изменить стиль страницы

— Думать будем, — по-взрослому сказал Коля.

Такие разговоры отец затевал не раз. Постепенно мы с Колей стали подумывать: лучше лесного техникума нет на земле учебного заведения. Об институте мы тогда и не думали, потому что во всем районе ни одной десятилетки не было. Да и отцу с матерью вовсе не нужен был институт — лишние годы учить нас. Они твердо решили выучить нас на лесничих всех троих.

— То вы меня сапожником сделать хотели, а теперь лесничим, — сказал я отцу под хорошее настроение.

— Так то я до раскулачивания, до высылки так думал.

— Спасибо, что выслали, — сказал я серьезно. — Не видать бы мне ни семилетки, ни техникума. Сапожничал бы с четырьмя классами.

Отец действительно когда-то, до раскулачивания, твердо решил: доучить меня до четырех классов и сапожником сделать, старшего Ваню на крестьянстве оставить, а Колю учить и учить, чтобы в семье был хоть один высокообразованный сын, которым он мог бы погордиться при случае.

…В ту весну мы решили сфотографироваться на память. Мало ли куда после школы судьба занесет нас. Тем более что я еще не совсем расстался с мыслью поступить не в лесной, а в Березниковский химический техникум имени Ворошилова. Подкупала догадка, что там студенты должны военную форму носить, раз имени Ворошилова. Вообще-то я о военном училище мечтал, но знал, что не примут туда с моей биографией.

Таборинский фотограф Шувалов с приходом весны обосновался на базарчике, совсем вблизи от нашего общежития. Он нацепил на нас белые манишки и пестрые галстуки из своего реквизита и сфотографировал на фоне южного пейзажа, вручил нам еще мокрые карточки, взяв за них гроши. Он только со взрослых брал полностью, как полагалось. С детей ни копейки не брал, а с подростков — полцены, если в первый раз снимались. Хоть и в фуражках мы на фотографии, а все равно видно по вискам, что я белобрысый, а Коля черноволосый, с прядью свиным хвостиком под козырьком.

ЛЕСНЫЕ ДРУЗЬЯ

И снова я пас телят все лето в Ивкино с первых дней каникул. Отец тогда привел из поселка добитого до ручки мерина по кличке Оракул: только кости да завшивленная кожа в струпьях и болячках, в землю краше кладут. Он утром и вечером приводил его с луга, привязывал к пряслу загона и смазывал все раны дегтем, потому что видел в нем лекарство от всех болезней.

Пока отец смазывал ему кожу, Оракул, отвесив губу, дремал и клевал носом, а увидев что-то во сне, вздрагивал, дергал головой, потом снова закрывал гребенки-веки и продолжал дремать. Ему деготь едва ли помогал. Когда его на ранках не оставалось, на них накидывались мухи и всякий гнус, не давали заживать. Тогда отец начал запаривать в ведре изрубленные топором листья и стебли табака-самосада или ядовитой чемерицы и протирал настоем кожу. Ранки начали заживать на глазах, вши пропали вовсе. Листья чемерицы и мы от комаров носили торчащими из-под фуражки вместо накомарника.

Оракул от привольной жизни стал заметно поправляться, вылинял и повеселел. Отец с грехом пополам смастерил седло, и мы ждали, когда мерин совсем поправится, чтобы верхом на нем ездить.

Оракул и седло сделали мою жизнь в Ивкино веселее. А то и вовсе тоскливо становилось одному — ни Коли, ни Славки. Сама мать сказала однажды, что одному и в раю тошнехонько. У отца были свои заботы и дела, только утром да вечером виделись, со мной мало разговаривал… Дни, как две капли воды, походили друг на друга, развлечений — кот наплакал. Ходил ровно с прикушенным языком — некому слова сказать. В пастушьем деле я к тому лету уже собаку съел — пасти стадо телят за двоих мне ничего не стоило. Если бы не рано вставать да не дожди в лесу, легче моей работы ни в одном колхозе не найти бы. Только я не восемь часов пас, а от восхода до заката солнца с перерывом в полдень. Зато трудодней много зарабатывал, больше, чем взрослые на пахоте.

Я, когда хотел, ловил за рекой Оракула, приводил к избушке, седлал и катался верхом. Только сказано, старый: рысь мелкая, часто запинался передними ногами, нуждался в кнуте или вице. Я даже на нем попробовал телят пасти, но в первый же день разочаровался. В лесной чаще удобнее пешком — везде пролезешь. Больше в поводу водил, от овода и слепней ему, бедняге, никакого покоя не было. Только то и делал, что мотал головой и хвостом хлестался.

Повесил ему на шею ботало, переправил за реку, спутал и отпустил: бреди, куда хочешь, но недалеко — вдруг потребуешься. За продуктами отец уже не пешком ходил, а верхом ездил. Но скоро колхоз ему двуколку старую дал — не любил он верховой езды.

Коли с нами уже не было. Он готовился к экзамену в техникум, поэтому дали ему работу возле поселка, чтобы вечерами заниматься было время.

Пришел в полдень в Ивкино колхозный фельдшер Сушин-ский, принес нам распечатанный конверт с письмом, мать прислала. Он пришел фитили на карасей поставить. Сперва лег на завалину, погрел на солнце больные ноги с закатанными выше колен штанами, потом отдал письмо и ушел к старице. Отец прочитал письмо и затяжно, с болью простонал. Письмо было из Москвы от чужих людей, с которыми наша Тоня работала ткачихой. Они писали страшные слова: Тоня, жившая под Москвой, в Вешняках попала под электричку — сорвалась с подножки переполненного вагона на полном ходу и угодила под встречный поезд… Хоронили всем цехом. Они еще писали, что беда стряслась за неделю до свадьбы, посватался инженер, хороший человек, партийный.

Отец ушел за сарай, сел на пень, а я, опершись плечом о сосну, глазами, полными слез, смотрел на его одеревеневшую спину и слышал редкий, протяжный стон. Мне было невыносимо жалко Тоню, отца, мать, которая одна там дома руки ломала. Ее соседи отхаживали.

После этого несчастья мне вовсе стало тоскливо. Отец замкнулся, стал с собой шептаться, у него на время ко всему руки опустились, не скоро в себя пришел…

Потом Славка наведался и пожил с нами. Он уходил со мной в лес, и когда телята паслись спокойно, я читал вслух «Отверженные» Гюго из колхозной библиотеки или мы разыскивали бандитскую землянку, о которой прошлой осенью рассказывал охотник Иван Скворцов. Даже лопату с собой носили. Каждая ямка, впадина в лесу настораживали нас: вдруг это обвалившаяся землянка.

Вечерами мы с ним примащивались на краю обрывистого берега Емельяшевки, и я играл, что мог, на клубной мандолине, а по реке далеко-далеко неслись звуки музыки. Славке нравилась моя игра — с открытым ртом слушал. А мне хотелось лететь самому за этими звуками куда-то далеко. Пожалуй, туда, где теперь находился Коля. Скучал я по нему. Ведь столько с ним бок о бок прожито, столько перенесено всякого — и ни одного обидного слова. Хоть кто заскучал бы.

А у Славки в то лето особая забота появилась. Я в лесу, недалеко от избушки, чуть на тетерку не наступил. Она сорвалась с гнезда — и бежать с растопыренными крыльями, ровно подбитая. Это она меня от гнезда отводила. Кто не знает этой птичьей хитрости? Думает, побежит человек догонять ее и гнездо потеряет. В гнезде лежали веснушчатые яйца. Я показал его Славке, и он стал заботиться о тетерке, корм носил. Может, она корм съедала, может, грызун какой — мы не знали. Но нам все равно было приятно — думалось, что тетерка. Славка каждый день навещал ее, она уже привыкла и не убегала из гнезда, спокойно высиживала своих тетеревят. В первый проливной дождь Славке жалко стало тетерку, он решил приладить над гнездом крышу из бересты, но отец отговорил: птица может насовсем гнездо покинуть из-за крыши.

Все еще убитый горем отец отыскал далеко от Ивкино, за рекой, маломальскую траву (мышь пробежит — видно). Колхоз ту траву бросовой посчитал, а он решил лучшие места выкосить. Ушел на неделю. Ночевал в бараке на бугре под Чулино у пастуха старика Забелы, который тоже от нашего колхоза пас телят, но только телок.

Мы со Славкой вдвоем жили. Непривычно было без отца, да и хлопотно: сами еду на костре готовили, дрова сухие добывали, прибирали в избушке и возле нее, мыли посуду на реке. Да мало ли забот по дому? А еще надо утром не проспать. IIри отце, бывало, пригонишь телят в знойный полдень и бултых в реку, купаешься, сколько тебе захочется. А теперь мне не до купания стало, не до развлечений — хозяином остался как-никак.