Изменить стиль страницы

— Давно ли это было, Александрович? — спросил отец.

— В девятнадцатом, кажется. Ну когда эти края под Колчаком оказались. Тогда у него, у Колчака, главное местное начальство в Туринске находилось. Туда и скот и все добро везли отсюда.

— В те годы и у нас в Белоруссии хватало их, грабителей. У вас тут Сорока, а у нас бандит по кличке Рябой разгуливал. Поймали и в распыл пустили душегуба, — сказал отец.

— А где здесь бандитская землянка стояла, в каком месте? — спросил я, сожалея о том, что надо уходить в Таборы — я перерыл бы там всю землю и не могло так быть, чтобы не нашел наган или, на худой конец, обрез. Знай бы я об этом с весны, все лето ходил бы вооруженным.

— Вот уж чего не знаю, того не знаю. Но где-то недалеко отсюда, сказывали. Сам я не видел — ни к чему было.

— Бандитов потом всех поймали? — спросил я в тайной надежде только на положительный ответ, иначе бандиты могут мне мерещиться в лесу, когда пойду один в Таборы.

— Которых перестреляли, которые на Конду ушли и до сей поры там в бегах…

— Конда — это что? — спросил я, чтобы убедиться, что она не по дороге в Таборы.

— Это река такая. От нашей Тавды напрямую к востоку более полуторы сотни верст до нее. Край остяков и вогулов. До теперешних дней еще кочуют многие. Когда люди говорят «Конда», то не только реку держат в уме, а и леса тамошние, и озера, и зверей, и вообще дикий край, безлюдные, глухие места. У нас тут глушь, а там и вовсе. По Конде такие места есть, где за всю жизнь еще никакой власти не бывало. Туда и ноне бегут всякие преступники, их там что собак нерезаных, говорят. По своим избушкам живут.

— Неуж силы нет переловить их? — удивился отец.

— Ловят, да не больно выследишь, если которые нарочно все глубже и глубже, в самые дикие места забираются. Хлеб посеют на свежих горельниках, осенью соберут, цепами обмолотят и живут зиму, крутят руками жернова, мясо добывают под боком. Поближе к весне семена и весь другой скарб на санки — и айда по крепкому чириму глубже, верст на полсотни, а то и на сто, в верховье Конды или на Мулымью вовсе. Нашенский один из Бочкарево, Савельев, тоже туда ушел, как раскулачили. Да уже не вернется — свои же, такие беглые, и порешили его за что-то. В ссылку ему ехать не захотелось, видишь. А ссылка-то рядом вовсе — в Куренево. Видно, заржавели шурупы в голове у мужика, хоть и умным считался. Ухватись бы он ладом за ум сразу — не оставил бы семью на сиротстве, а жил бы с ней, как все ваши живут, с чистой совестью. Теперь семья без него мыкается. Ладно, что два парня больших…

— Сам-то ты бывал по Конде? — спросил отец.

— Хаживал и я туда. Зверя, птицы, рыбы — тьма-тьмущая. Непуганое все. Вот где охота! Только доставка шибко далека. Как пословица говорит: «За морем телушка полушка, да дорог перевоз».

— Может, и Кроль туда подался? — вроде как у себя спросил отец, ковыряя шилом фитиль коптилки.

— Какой Кроль? Не тот ли, из-за которого милиция вашего углежога забрала, в шалаше у него прятался?

— Тот самый. Он еще отблагодарил Дырина — ружье унес.

— А какой он из себя?

— Коренастый такой, лицом на коршуна походит, руки длиннущие, обросший весь! — выпалил я.

— Видали мы такого недавно. Опухшие ноги на солнце грел. Обросший — на лешего походит.

— Где видели? — беспокойно спросил отец.

— В овсринской поскотине с месяц назад. Сразу догадались, что не из местных. Ружье рядом, под боком лежало.

— Почему не задержали? Он тоже бандит, в него стрелял, — отец кивнул в мою сторону.

— А как узнаешь, с чем человек по лесу ходит? Теперь вот попадется — задержим.

И отец стал рассказывать Скворцову все, что знал о Кроле, и про то, как он в меня выстрелил прошлым летом.

— Видать, с Конды приходил семью проведать…

Скворцов и отец говорили про бандитов, а я слушал с интересом и страхом. И надо же так: как только идти в Таборы — обязательно про бандитов разговор… Прошлую осень Славка на прощание напомнил про них, а теперь Скворцов с отцом. Как будто нарочно все складывалось так, чтобы мне страшно было идти одному…

Рано утром я попутно отправился к слапцам за глухарями в сторону Куренево. Не попался ни один. Видно, в непогодь им не до пурханья в земле — тоже ревматизм корежит, как человека.

За Сухим болотом у дороги попалось колхозное стадо коров. Роза, увидев меня, высоко подняла голову и промычала с глубоким вздохом, как будто проговорила: «Ну куда вы с отцом запропастились на все лето? Мне без вас так скучно было».

Я обрадовался так, что ровно к земле прирос — стоял, смотрел ей в глаза и улыбался. Взмахнув на прощание рукой, я пошел дальше, а она вышла на дорогу, прошла за мной, постояла, проводила меня взглядом и свернула к стаду. Куда оно без нее?

Дома мать уже все в дорогу приготовила. Я не собирался ночевать — хотел забрать котомку и к вечеру вернуться в Ивкино, чтобы рано утром выйти в Таборы. Но уже не болотом шагать, а сухой, неизвестной мне пока дорогой.

Но пришлось ночевать дома: надо было выкопать у дома на улице глубокую яму под электрический столб. Всем так велено. Уже колышки стояли в тех местах, где ямы копать, и столбы развезены были на улицах по своим местам — вот-вот провод собирались тянуть.

НА КОГО УЧИТЬСЯ?

В эту зиму нас, куренят, поселили в самих Таборах. Девчат — в двухэтажном бывшем кулацком доме у реки, а парней — в бараке рядом со школой. Я уже не в лаптях, а в новых ботинках ходил, но только не с дырочками для шнурков, а с железными крючками.

В отгороженном конце нашего барака жил одноглазый, щуплый, задиристый старик с женой — школьный конюх и возчик. У барака стоял дощаный сарай для школьного вороного меринка, вечно прижимавшего уши, когда к нему подходили. Детей у стариков никогда не было. Конюх часто ревновал жену, а выпив, гонялся за ней с уздечкой в руке. Бывало, мы вмешивались, заступались за старуху. Тогда он замахивался на нас и кричал: «Вот я вам, щенята-кулачата!» Сперва это действовало на нас, а после смех разбирал. Не стали мы его бояться — он только шумел, а трогать не трогал. А однажды с извинениями зашел к нам. Видно, боялся, что директору школы пожалуемся. Но мы не жаловались.

Его один раз крепко приструнил Белогурский, застав в разгуле с уздечкой. С того дня остепенился старик. Белогурский перед ноябрьскими праздниками уже который день жил в Таборах по делам службы. Ему на торжественное заседание велено было остаться.

За несколько часов до заседания Наюмов передал ему по телефону, что в нашем колхозе электричество загорелось. Белогурский написал об этом рапорт районному начальству, и когда началось заседание, передал его в президиум. Председатель райисполкома поднялся и зачитал рапорт вслух. Белогурский уловил в зале непонятный шумок, а сидевший с ним рядом незнакомый мужчина, не зная, что его сосед куреневец, проворчал: «Давно ли эти ссыльные по миру ходили, а уж электричество свое у них первых, хлеба — девать некуда… Живуче кулачье, язви их…»

Вторая таборинская школьная зима бежала быстрее первой. Учились мы по-разному, но отстающих не было ни одного. В круглых отличниках тоже не ходили. Одни по математике преуспевали, другие — по литературе, третьи — по русскому, у кого к чему душа больше лежала, тот и знал лучше свой предмет.

Дневников тогда не водилось, отметки по дисциплине не выставлялись, родители не знали, кто как ведет себя в школе. Что скажешь им, заявившись на каникулы, тому и верили. Но о дисциплине в нашем классе, например, и разговора крупного ни разу не заводилось. Понимали: для себя учимся, не для учителя. А раз так, то не считай ворон на уроках. Когда человек по-настоящему учится, ему нет времени баловством заниматься. Мы, куренята, жили далеко от родителей, а им не приходилось краснеть за нас.

Только один раз и подвели их. Случилось это как-то неожиданно. Влетел в сумерках в общежитие Ваня Давыдовский, мой одноклассник и сосед по дому, достал из-за пазухи стопку чистых тетрадей в клетку и объявил, что во дворе раймага под его стеной стоят ящики с такими тетрадями. А их вечно не хватало. Мы хлынули туда. Все до одного запаслись.