Изменить стиль страницы

Отец, видать, заметил мою остуду к Ивкино и смилостивился: отпустил в Таборы на десять дней раньше. А меня и вправду тоска заела — тянула школа и друзья. Я уже разведал лес за рекой и понял, как от нас к бараку на Кривом озере попасть по сухой гриве. Местами даже затески на деревьях сделал для приметы. Мне ведь резону не было добираться до Кривого прошлогодним путем, через болото. От Ивкино нисколько не дальше, и все по сухим местам. Да и заночевать лучше у отца, чем в бараке на Кривом.

В последний день телят я пригнал чуть пораньше, потому что с полудня пошел сильный, холодный дождь, промочил меня до костей. Береста уже не снималась, давно присохла к телу дерева, а у костра долго не задержишься — осенью телята как чумовые носятся по лесу в поисках травы, которая посочнее. Старую, пожелтевшую, им уже не надо.

У двери избушки мирно лежали калачами две сибирские лайки, а на лавке сидел знакомый мне охотник из Фунтусово Иван Скворцов. Он уже затопил печку смольем и в тепле поджидал нас. Отец появился следом за мной, они оба обрадовались встрече, приветливо поздоровались.

Такое взрослое детство i_022.png

Скворцов сказал, что заночует у нас; они с братом Василием прошли по Емельяшевке, посмотрели, как белке живется, много ли будет ее в эту зиму, и попутно мясо раздобыли. В кедровой согре выше нашей избушки собаки обложили небольшого медведя. Убили его. Василий ушел домой за подводой под мясо, а он медведя освежевал, мясо подвесил и, как дождь пошел, к нам в избушку направился. Утром сюда подъедет Василий, и они отправятся за медвежатиной. Он выложил на стол большущий кусок медвежьего мяса и сказал:

— На-ка. Что сварим, остальное себе заберите.

— За что так много? — удивился отец. — Неловко так брать.

— Не обидь — возьми… Разве дают только за что-то?.. Не в обиду будь сказано, ты не ладно сбуровил, по-кулацки.

— А я теперь снова, как кулак, разбогател, — засмеялся громко отец. — Хлеба столько имею, что другому и во сне не приснится. Две коровы, овечек держу, к зиме кабанов пудов на восемь заколю — хоть снова раскулачивай дак так же. Зачем было выселять, спрашивается?

— А чтобы тамошнему колхозу не мешал, воду не мутил. Неуж не знаешь, по что сослали?

— Да как не знаю… А и в самом деле мутил бы, пожалуй… — ответил отец Скворцову, разрезая мякоть медвежатины на мелкие кусочки и бросая их в миску с водой, которая становилась розовой.

— А стал бы снова единоличником, если бы разрешили?

— Не раз думал про это… Пожалуй, не стал бы. Испортил меня колхоз: всего и заботы, что скотину пасти да сено зимой возить, а хлеба семьей заработал — на два года хватит. В счет этого года еще и фунта хлеба не получал в колхозе, а тоже не меньше прошлогоднего причтется. Куда мне столько? Продам — деньги заведутся. Семью обуть, одеть надо, а с деньгами совсем тоще. Вот и сено лишнее на продажу поставил. Поспрашивай в деревне, может, надо кому? Возов восемь могу продать, не меньше, — увлеченно говорил отец, примечая, что Скворцов внимательно слушает его. — Нет, в колхозе крестьянину намного сподручнее, сообща все делается, по-грамотному и, главное, пуп не надорвешь. Только бы уже не трогали больше, не переселяли бы никуда — намотались, хлебнули лиха. А на одном месте и камень обрастает, известно. Я согласен бы здесь, в Ивкино, дом свой поставить и, как на хуторе, жить семьей, но чтобы от колхоза только, не единоличником. Единоличником какая мне корысть?

— Губа не дура у тебя, — улыбнувшись сказал Скворцов, развешивая у печки портянки. — Тут бы скотину свою развел, огородище, а налогов никаких — колхозник, да еще переселенец, мол… Пошто сына в школу не сдашь? — круто переменил разговор охотник, повернув ко мне строгое, скуластое лицо. — Дети у тебя ровно мураши старательные. Поди, загонял?

— С бору по ягоде — короб наберется. Одному мне не поднять всех, а взрослых детей нет с нами, поразбежались, когда еще в твоей горнице квартировали в первый год ссылки, сам знаешь. Мураши не мураши, а послушные.

— Поди, не разбежались старшие-то, а сам отправил? Теперь небось жалеешь, что хлеб есть некому, и как они там живут, не знаешь. Другие всеми семьями остались и выжили. Рады теперь, что все дети при них, большие и малые.

— Как не жалею! Моих ведь четверо за глазами: самая старшая на родине, а две младшие и сын в Москве работают. Зовем к себе — не хотят, к городской жизни прилипли, видать. Сейчас их в крестьянство, пожалуй, не затянешь и на цепи — городской жизнью заразились. Хоть, поди, и есть нечего, а все равно город им лучше.

— Дак сын-то пошто не в школе? — снова спросил Скворцов.

— Завтра уходит собираться в Таборы, в шестой, — ответил отец виновато, как бы оправдываясь.

— Племяннику моему Васе привет от меня. В седьмой уехал, — обратился ко мне Скворцов. — Утром Василий, отец его, подъедет — может, наказ какой с тобою передаст ему.

Скворцов Вася учился с Колей в одном классе. Его в школе Вась-Вась дразнили. Потому, что и отец Василий был. В броднях ходил, а зимой в катанках. Ему еще завидовали многие. Из нас, куренят, только Катя Лебедева в первую зиму носила валенки. Да и то подшитые, с ноги сестры старшей.

— Ваши слапцы мы видели по гривам за согрой? — спросил Скворцов у отца.

— Наши, шесть штук, — ответил я за отца. — А медведя вы нашего убили. Он все лето возле нас жил, не трогал никого, малый еще — несмышленый.

— Дак ведь он не меченый был и без ошейника, — отшутился Скворцов, улыбаясь. — Знали бы, что твой, — не тронули бы.

В тот длинный вечер Иван Скворцов много интересного рассказывал отцу, даже про бандитов.

— Когда Советская власть расселилась по Тавде, в этих местах, где вы пасете, бандиты скрывались короткое время. Как парни из ЧК наступят им где-нибудь на пятки, так они сюда, в глушь. А отсюда хоть в Петровское, хоть в Добрино, хоть в Чулино или Оверино — ни одного дома на пути, никому на глаза не попадешься. Тут где-то и землянка бандитская была, — не спеша рассказывал Скворцов. — Еще был такой бандит Сорока при Колчаке. Погулял, сволочь, поизгалялся над людьми, покуролесил, язви его. По списку убивал активистов. Ты, когда в Кузнецово у слепой Аксиньи жил, слыхал, поди, что убит был председатель сельсовета ихнего?

— Слыхать — слыхал, а как и что было — не знаю.

— Председателем-то Кузнецовского сельсовета мой родственник был — Яша Храмцов, сын Пимена Храмцова. Сорока убил его, Яшу. Сразу насмерть. А дочь Пимена — сестра Яши, значит, за Василием, младшим братом моим, замужем. Так захотелось мне отомстить Сороке за Яшу, что клятву себе дал — убить его… А он появится неожиданно в какой деревне, сотворит кровавое дело — и след его простыл. Видал братскую могилу возле Чулино? Это активисты чулинские в ней лежат. Сорокиных рук дело.

— За что он их? — перебил Скворцова отец.

— Известно за что: власть Советская не по мысли пришлась — грабить мешала. А от Колчака ему свобода была, вот и пиратничал. Он, Сорока, белым услужал. Из деревни Торомки сам. Пономарев его фамилия. А Сорокой односельчане прозвали потому, что шибко вороватым был, еще до прихода колчаковцев. При них же и вовсе распоясался. Награбленный скот, провизию, сбрую, упряжь в Туринск отправлял, в главный штаб белых.

— Удалось ли за Яшу отомстить?

— Слушок прошел, что Сорока поедет через Чулино в село Петровское. Тоже со списком активистов… Вот тут я и залег с ружьем в лесу у дороги за деревней Галкино. А место выбрал такое, чтобы, в случае чего, уходить было куда. Брату Василию про это ни слова, чтобы не увязался за мной. Думал: случись, уложит меня Сорока, дак хоть один на две семьи останется.

— Ну и как? — не терпелось отцу.

— Ночь напролет напрасно вылежал. Сорока-то птицей стреляной был, торными дорогами не больно пользовался. Своротил он тогда сюда, в сторону Ивкино, да мимо озера Куренево, через Овражек и Петровское в Хмелевск пробрался. Но не успел кровавую расправу учинить — Романович Ульян у себя во дворе хватил его тяпкой по затылку и навсегда усмирил. Ульяну тридцать шесть лет было, силу добрую имел. Упрятали мужики труп бандита в огороде под картофельной ботвой, а потом в коробе отвезли под Петровское и закопали в болоте.