Изменить стиль страницы

Отец туго натянул вдоль трубы, по центру, шнур, натертый угольком, оттянул его и отпустил. Шнур струной ударился о дерево, и по всей длине обозначилась четкая черта. По этой черте он столярной лучковкой распилил заготовку на две одинаковые половинки и отдал их нам выбирать два желобка резцом, которым выскабливали нутро у деревянных ложек и черпаков. Желобки мы выбирали медленно, осторожно, выстругивая тонкие, как бумага, стружки. Спешить нельзя в таком деле — можно стенку насквозь прорезать. А чем тоньше стенка трубы, тем она мелодичнее, звучнее и послушнее, пояснил отец. К раструбу мы с Колей и не прикасались — он сам его обрабатывал. Выбирать канавки оказалось страшно кропотливым и неподатным делом, от которого у нас обоих повскакивали мозоли на указательном пальце и… угасал интерес к делу.

— Поговорка есть: «Лентяй за работу — мозоль за тело», — сказал отец с серьезным видом, заметив нашу остуду к трубе.

— Уж больно копошкое дело эти желобки выстрагивать, терпение лопается, — сознался за обоих Коля. — Боязно: чуть лишка захватишь — все пропало тогда.

— А вам некуда спешить, осторожно захватывайте, — поучал отец. — Поспешишь — людей насмешишь.

Не догадывался он, что наше терпение находилось на пределе. Нам уже давно хотелось играть на трубе. Как было не спешить? Чтобы и в самом деле наш кропотливый труд не пошел насмарку, отец сам доводил до ума обе половинки. Их стенки настолько стали тонкими, что на солнце просвечивались румяным желтком… Потом обе половинки сложили вместе, в четырех местах и по концам туго стянули просмоленой дратвой, нанесли на всю поверхность тонкий слой разогретой еловой серы и тут же по нему спиралью намотали ленты тонкой бересты в палец шириной, желтизной наружу. Вставили приготовленный заранее деревянный мундштук с косым срезом и погрузили трубу на часок в воду.

Вынутая из воды, она заиграла в руках отца так звучно и послушно, что казалось: в ней сидела какая-то непонятная музыкальная сила и не отец, а она трубила на всю тайгу. Резкие, неудержимые звуки неслись гордой песней пастуха и неизвестно, где затихали.

Труба внесла перемену в нашу однообразную пастушью жизнь. Утрами меня уже не надо было долго будить, вставал сразу — манила труба. Само собой, первые дни не обходилось без конфликтов — нам обоим хотелось носить трубу, а была она одна. Но я младший — уступать приходилось мне, труба почти все дни была у Коли. Однако вмешался отец и поломал эту несправедливость, мы стали носить ее поочередно: день Коля, день я. Но когда долго поблизости не оказывалось воды, труба высыхала, становилась менее послушной, а то и вовсе не пела, а только сипела. Труба воду любила. На ночь мы ее в корыто с водой опускали. От этого она утрами здорово звучно играла.

Коровы трубе доверились как-то сразу. Она стала нашей надежной помощницей. Отставшие буренки охотно отзывались на нее и спешили догнать стадо, а передние, только услышав, меняли направление всему стаду. Заметив это, отец все же запретил нам трубить на пастбище попусту, без повода. «Нельзя баламутить стадо, издеваться над доверчивостью коров», — строго предупредил он нас обоих.

Тогда мы отводили душу под вечер, когда бокастое стадо не спеша, самодовольно двигалось домой, и утром на рассвете, когда трубили сбор. Выйдешь за калитку, затрубишь на весь поселок и видишь, как бабы враз, дружно выпускают на улицу своих уже подоенных коров, повеселевших от голоса трубы. А под вечер, заслышав нашу трубу, хозяйки спешат встретить стадо, колхозные доярки готовятся к дойке. Само собой, от мальчишек отбоя не было — дай им потрубить. Они дули в трубу, а она молчала. Непросто заставить ее петь. Надо не просто дуть, а, тесно прижав плотно стиснутый край губ к срезу мундштука, напором выталкивать в трубу воздух сплющенным кончиком языка.

Увлечение наше часто приводило к тому, что из моего лаптя торчал и болтался конец портянки, а то вовсе и пальцы выглядывали. Лапти прохудятся, а плести некогда — труба мешает. Плести лапти надо было часто, потому что они лыковые и недели не выдерживали, хоть и подплет двойной по подошве сделаешь. Плести их научил отец. Он и правило завел: себе каждый сам плетет. Да еще чтобы про запас наплести, пока лыко снимается, пока сочное оно. Ближе к осени не станет сниматься, присыхать к дереву начнет.

Вот и плетешь их целыми днями в сочную пору. Следовало же и на зиму напасти, чтобы в школу было в чем ходить. Плетешь и нанизываешь их на пояс, как охотник уток. Муторным и вовсе неинтересным делом это было. Да еще когда труба рядом лежала. К тому же на ходу лапоть не сплетешь. Для этого сидеть или стоять надо, а коровы все идут и идут. Им ведь лапти не нужны. В мокрядь же и вовсе невыносимо плести — мокрое лыко, как налим, склизкое. Но хоть и ходили в дырявых лаптях, а с трубой не расставались в любую погоду и каждый раз с нетерпением ждали вечера, чтобы вдоволь наиграться. Трубишь во всю грудь, а тебе лес со всех сторон откликается. Чья очередь была на трубу, тот шел домой в голове стада и трубил до самого поселка.

В тот день под вечер впереди шел Коля, а мы с отцом двигались сбоку. Когда до озера осталось рукой подать, рядом в перелеске хлопнул тупой ружейный выстрел и покатился негулким эхом. На наших глазах над задними коровами появилось и повисло облачко из белесого дыма. Мы с отцом замерли от такой неожиданности. Кто выстрелил, если в поселке ни одного ружья не водилось? Строго запрещалось ссыльным ружья держать, письменно предписывалось. Да и но кому можно было стрелять, если уже, пожалуй, в лесном предвечернем мраке и мушку на стволе не поймать?

Отец сказал, чтобы я шел за стадом домой, а сам направился к тому облачку дыма. Оно уже расползалось и смешивалось с начинавшимся под деревьями туманом. Я шел за коровами к дому, а сам переживал, боялся за отца: может, там кто корову убил на мясо, а отец подойдет и помешает, его убить могут. Я шел и все оглядывался: нет ли отца? Скоро он догнал, сказал, что никого не видел.

Но это неправда была — он обманул нас. Сам же после нам признался, что это охотники братья Скворцовы из Фунтусово сохатого тогда завалили. В нашем стаде в поскотине, совсем рядом с поселком выследили. Может, пасся с коровами. Отец говорил, что Скворцовы ни зимой, ни летом без мяса не жили, даже в самую жару. Убьют лося — и младший Василий тут же спешит домой за подводой, а Иван свежует. Подтащат к месту, куда подъехать можно, побросают мясо в телегу — и айда домой. Дома изрубят на куски помельче, и что в ледник, а что родне, близким раздадут.

Как было не завидовать Скворцовым? Я не помнил, когда мясо видел, а они каждый день ели его досыта. Куреневские колхозники о мясе пока и не думали — хлеба настоящего досыта бы есть. «С хлебом, с огородом, с коровой можно жить и не тужить», — рассуждали куреневцы. А что досыта хлеба будет к зиме в каждой семье — никто и не сомневался. На Большие гари шибко надеялись. Не помешало бы ничто весь урожай собрать до колоска.

НА РЫБАЛКУ В ИВКИНО

Почему-то на следующий день после истории с лосем отец за ужином объявил, что отпускает нас с Колей на два дня на рыбалку. Не ждали и не гадали мы, что так повезет.

— Только в Ивкино идите. Здесь на озере нельзя — увидят. Еще скажут: рыбу себе ловят и трудодни получают, — пояснил отец, заметив нашу радость. — Заночуете на том берегу Емельяшевки в избушке. Там их две стоит на омутах: на Малом омуте — старая, на Большом — новая.

— Под рыбу-то что взять? — спросил возбужденный Коля, собираясь поймать ее бог знает сколько.

— Да вы хоть сами досыта наешьтесь, — ответила ему мать, знавшая, что мы уже и забыли, когда ели мясо или рыбу досыта. Наши сверстники полавливали ее в озере ранними утрами. Они на работу намного позднее нас выходили — со всеми колхозниками, у них и время иногда выкраивалось на рыбалку. У нас же вовсе не было времени да и сил тоже.

Отец с матерью остались пасти стадо, а мы чуть свет шагали сосновым бором на Ивкино. На то самое Ивкино, где мы с отцом когда-то жили в бараке и скоблили бревна.