Изменить стиль страницы

— Нас мадьяры подослали, — заплакала женщина.

Со стороны Саранчино снова послышались выстрелы. На этот раз пулеметные.

— Это они? — спросил я женщину, кивнув в сторону выстрелов.

— Бежали! Они убежали! — закричал Богданов. — Человек пятнадцать возле речки пряталось!

— Надо уходить отсюда, — сказал я Анисименко. — В Саранчине — гнездо шпионов. Севцы жаловались, что из этого села никто не смеет вступить в их отряд.

Мы быстро построились в походную колонну и двинулись на юг лесом, избегая дороги.

Позади нас булькали мадьярские пулеметы, очевидно прикрывшие отход своей разведки.

— Убит часовой! Мой боец Кручинин. Веревкой задушен, — взволнованно доложил подбежавший ко мне Сачко.

Я подозвал дежурного.

— Кто был часовым у штаба?

— От первого взвода Плехотин, а патрулировал помкомвзвода Колосов, — ответил Кулькин, — но Плехотина нет, я проверил всю колонну…

— Может быть, убит и Колосов? — спросил я.

Кулькин пожал плечами.

— Не может быть, я видел его в момент тревоги.

Колонна шла, пробираясь к южной опушке леса.

Посадив пленницу на свою повозку, я потребовал от нее чистосердечного признания. Она сказала, что человек триста немцев подкрались ночью к лесу, рассчитывая с рассветом напасть на наш лагерь. Полицая они выслали в разведку под прикрытием двадцати солдат с офицером. Предатель в свою очередь «прикрылся» своей женой, послав ее вперед. На случай внезапной встречи с партизанами она должна была сказать, что собирает в лесу землянику. В темноте лазутчица забрела в центр лагеря и, чтобы не попасть в руки патруля, юркнула в шалаш. Муж ее был тайным полицаем. Далее женщина рассказала, что подозрительные отлучки мужа в Севск и Середино-Буду привели к ссоре, но предатель пригрозил ей, что он выгонит ее из дому или отдаст на расправу в гестапо. А потом сделал и из нее предателя. За сегодняшнюю «работу» немцы обещали им свои тридцать сребреников — корову и какую-то часть урожая.

Она призналась также и в том, что вчера вечером ее муж разговаривал с каким-то вооруженным человеком, лица которого она в темноте не рассмотрела, и что человек этот, не заходя к ним в дом, ушел в сторону леса.

— По-видимому, кто-то из наших, если так смело ушел в лес, — высказал предположение Анисименко.

— Я тоже так думаю. Нужно всё это проверить, а эту направим к севцам. Они с ней лучше разберутся.

О Елене мы не получили других сведений.

— Была ночь, — твердила женщина, — были в доме гестаповцы, офицеры. Раненая была молода, гарно одета… увезли ее в хутор или в Середино-Буду…

После трех часов пути мы пересекли Хинельский лес и вышли к сожженному лесокомбинату.

Кручинина похоронили рядом с могилами Дегтярева и Феди Чулкова. Вырезали из доски большие пятиконечные звёзды, прибили их на трех обелисках, повесили венки, холмики обложили дерном и молча пошли дальше.

Вечером на стоянке я сидел с Анисименко у костра, расположив отряд в лесу вблизи южной опушки. Часть партизан была отпущена по домам в села — сменить белье, собрать сведения об обстановке.

Пробравшись незаметно — «навпростець» — полями, наши отпускники гостили час-два в родной хате, а потом высиживали весь день где-либо в пшенице или кукурузе, отослав своих родственников в Эсмань, в Севск или Глухов.

Все, что видел дед, ездивший в город на базар или в больницу, все, что слышала «гостившая» у дочки бабка, к вечеру было известно нашим отпускникам, а к утру следующего дня и мне с Анисименко.

Сейчас же предметом нашей беседы был снова Плехотин.

— Дело, комиссар, серьезное, — говорил я Анисименко. — Этак, пожалуй, и нам воткнут по ножу в спину!

— Плехотина я зимой в отряд принял, знал его и раньше, — задумчиво проговорил Анисименко. — Неужели он гадюка?

— Возможно, Иван Евграфович, — не совсем уверенно сказал я. — У меня в группе был он первым трусом. Выговор перед строем имел за трусость, а трус легко становится подлецом и в конце концов предателем, потому что себя он любит больше, чем Родину…

Подошел Инчин и сказал:

— Кручинин имел при себе дневник — вот он. — Инчин держал в руках нечто, похожее на бумажник, аккуратно вделанный в целлулоид. — Слушайте, я прочту вам последнюю запись. Вчерашнюю.

Инчин присел к костру. Неровный свет дрожал на его светлой, всегда взъерошенной шевелюре, на озабоченном лице.

— Вчерашнюю! — Анисименко судорожно подался к Инчину: — Читай!

«4 июля. В лесу близ Саранчина, — начал Инчин, — опять гадко — ушел с Плехотиным в самоволку. И что за тип, что ни придумает — пакость. Сманил пить молоко и обещал дать табаку и соли. Будто воришки, пробрались в село — я в хату, он куда-то на огород. Выпил целый кувшин молока, а его все нет. Потом хозяин пришел. Спрашиваю: «Не с тобой ли в Демьяновке выпивали?» Говорит — незнакомы. Но явно тот тип, только теперь бритый. Пришлось одному впотьмах идти. А Плехотин у костра и в глаза врет, что искал меня, и соли не дал. Опять захотел по морде».

— Еще что-нибудь есть? — спросил Анисименко.

— Дневник солидный, товарищ комиссар. Чтобы разобрать все записи, нужен, по меньшей мере, целый день. Вот о расправе карателей в Барановке. Совещание комсомольцев-барановцев. Частушки девчат.

— Дело, дело давай! — сказал Анисименко.

— Слушай дело, — отозвался Инчин. — Читаю запись от двадцать девятого декабря: «Были в Пустогороде, хороших коней достали. Я стрелял в полицая. Промах, а капитан показал класс: «прошил» и угол клуни и полицая двумя пулями, израсходовал только два патрона!» Читаю запись от двадцать восьмого мая: «Плехотин — идиот. Он сказал Тхорикову, что К. перебежал к мадьярам. Мы с Кармановым дали Плехотину в морду».

— А вот и про меня, — сказал Инчин: «Двадцатого июня в Герасимовке. Полный отдых! Красиво пел под гитару Инчин:

В тихом и далеком океане,
Где-то возле Огненной земли,
Плавают, купаются а тумане,
Серые, как призрак, корабли…»

— Люблю синее море, хоть никогда не видел…

— Что еще про Плехотина? — нетерпеливо спросил Анисименко.

«Двадцать второе марта. Возил пакет в Марбуду Покровскому и записку Митрофанова его жинке. Заехал за ней, а там — Плехотин с каким-то бородатым типом пьянствуют. Говорит, за жинкой Митрофанов прислал. Нарезались в дым. Спрашиваю типа, кто такой? А он ворошиловцем назвался. Баланда, конечно: ворошиловцы все бритые. Плюнул на эту шайку, уехал».

— С Плехотиным все ясно, — печально произнес Анисименко.

— Очень ясно и поэтому так тяжело…

Следующий день принес еще ряд несчастий — не возвратился из разведки Севского шляха партизан Чечель. Он был убит вблизи своей усадьбы из засады, подстроенной предателем старостой.

В селе Подывотье гитлеровцы уничтожили наших связных, которые возвращались из Брянского леса, от Фомича. На рассвете, достигнув Хинельского леса, они устроились отдохнуть в уцелевшем доме, были выслежены и окружены ротой солдат.

Три партизана приняли бой. Гитлеровцы изрешетили и подожгли дом, предлагали партизанам сдаться живыми, неравный бой продолжался более часа.

Мы узнали об этом слишком поздно, в то время, когда перестрелка закончилась и гитлеровцы отошли, увозя своих убитых и раненых.

Мстя партизанам за упорство и за свои потери, они глумились над нашими убитыми так, что политрука Юхневича мы опознали по шоферской книжке, которая оказалась в кармане, Петю-моряка — по тельняшке, а третьего так и не узнали…

Борис Юхневич и Петя-моряк пользовались у всех нас особым уважением и доверием как участники героической обороны Одессы — родного их города.

Похороны состоялись днем, а вечером Сачко доложил, что партизанка Аня Дубинина, недавно вступившая в отряд, не возвратилась из разведки. По всем данным, она схвачена в своем селе Хвощевке севской жандармерией…

«Неудача за неудачей — шесть убитых, двое захвачены живыми, да еще перебежчик в лагерь противника — таков скорбный итог нашей недельной войны в Хинели», — отметил в дневнике отряда Инчин.