Хинельские походы
Глава I
НА РАССВЕТЕ
Сыпучий, искристый снег, колючие звезды и луна, сверкающая холодным светом, — это было все, что видели мы с Николаем Баранниковым. Оба в длинных кожухах и наглухо завязанных ушанках, мы шли всю ночь. Голубая строчка проложенных нами следов тянулась то в одну, то в две стежки.
— Не могу больше! Выдохся! Передохнуть бы! — едва слышно произнес мой спутник и тяжело опустился на снег.
По нашим расчетам, зона, откуда были изгнаны все жители, уже кончилась, — где-то близко находятся обитаемые села, и там возможен отдых, ночлег, но мы прошли, видимо, мимо жилья, и теперь предстояло сделать привал в открытом поле.
Я огляделся. Вправо и чуть ниже белел туман.
«Река», — подумал я и сказал Баранникову:
— Вставай, у реки отдыхать будем!
Мы спустились в долину, нашли глухой овражек — он порос молодым дубняком; медно-красные листья еще цепко держались на тонких ветках. Уже начинало светать, легкий нежно-розовый пар поднимался над белоснежной долиной.
— Тут хорошо! — сказал Баранников, облегченно вздыхая.
Мы с наслаждением сели, прислонившись к глинистому обрыву. По натруженному телу разливалась истома, ныли плечи, гудели ноги.
— О-ох, и несчастливые мы, Михаил Иваныч, — сокрушался мой спутник. — Вот уже который раз, а все впустую… И полем, и по селу пытались, и опять не вышло. Аж муторно…
Более всего Николай тяготился тем, что дома не знают, какая участь постигла его в первые часы войны…
Я утешал сержанта, как мог, но на душе у меня было так же тяжело. Мои близкие эвакуировались на восток с последним эшелоном. Их жестоко бомбили, в пути уцелела лишь половина вагонов, и неизвестно было, остались ли они живы.
Что же касается нас с Баранниковым, то, как и положено пограничникам, мы встретили врага на границе… После первых схваток в ущельях Карпат, после жаркого боя за переправу на Днестре мы оказались в тылу противника…
Оставив Прикарпатье, мы продвигались вслед за наступающими войсками врага. Тяжел и опасен был путь. Не перечесть лишений, испытанных в этом походе, не выразить сердечной боли за родной край, терзаемый чужеземцами.
Мы шли необозримой степью. Шумел золотой разлив пшеницы, корни сахарной свеклы распирали могучую почву, клонились к земле шляпы подсолнухов, зрела кукуруза — урожай просился в закрома́, в кагаты, готовый щедро одарить и страну, и тружеников. Но все это, выращенное мирным трудом колхозников, любовно выпестованное девичьими руками, было окутано горьким чадом нашествия.
Пронизанные до костей ночными туманами и осенними дождями, мы шли на восток, минуя города и села, переплывали реки, брели болотами и готовы были перенести любые лишения, только бы скорее выйти к своим.
Превозмогая и голод и холод, мы твердили:
«Нет, десять тысяч раз нет. Не сдадимся! Ни за что, никогда!»
Нас охватывала ярость, когда мы слышали лающую речь врагов, когда видели отпечатки их кованой обуви на дорогах, нас мутило от вони моторов вражеских машин…
Местные жители учили нас, как обходить патрули оккупантов, указывали броды, неизвестные врагу кладки и мостики, укрывали на чердаках и в стодолах, делились с нами куском хлеба.
Но встречались и другие. Помнится — это было еще за Збручем — дом, крытый чистым цинком, хозяин из желто-блакитных[1], грубый, по-рысьи на нас глядевший. Мы зашли к нему: хотелось есть, надо было перевязать раны. Хозяин говорил с нами дерзко, вызывающе:
— Ваши деды здесь головы сложили, отцы сгнили в окопах, не уйти и вам живыми…
— Уйдем и снова вернемся! — отвечали мы.
— Больно горды! Со сброей идете… Сам в русском плену был. На Урале жил и вашу Россию знаю…
— Не знаешь! Не та Россия теперь!
— Сам из плена шел, да не по-вашему. Безоружно, смиренно. Где у хозяина неделю-две, где у солдатки… Ужом два года полз, а до Карпат добился… — Рысьи глаза его лукаво щурились. — Останьтесь у меня, поработайте с полгода, а там и с богом, дальше… А сброю сдайте.
— Не выйдет! Батраками не будем!
Мы долго шли на восток, упорно пробирались глухими дорогами и вдоль балок. Овраги и тока́ были нашим убежищем. И вот с наступлением суровой зимы оказались, наконец, в Курской степи, близ фронта.
Стремясь скорей выйти из вражеского окружения, мы совершили накануне вечером еще одну попытку перейти линию фронта и нарвались в открытой степи на расставленные врагом мины… Прогремели взрывы, взвились ракеты, гитлеровцы начали бить из пулеметов и минометов… Потом все стихло.
Зарывшись с Николаем в снег, мы долго ждали товарищей, надеясь, что кто-нибудь из них остался в живых и мы снова соединимся. Лучи прожекторов скользили по голубому полю, появились белые фигуры лыжников.
Только мне и Николаю удалось уйти. Было больно за судьбу боевых друзей — надежных, испытанных, верных. Двое из них шли со мной от Карпат: Елфим Цымбалюк — смуглый, высокий брюнет, и лейтенант Синчин — белокурый мордвин, совсем еще юноша. Оба были остряки, отличные рассказчики, тот и другой с высшим образованием. Остальные — сержанты-кадровики, присоединившиеся к нам в Сумской области.
И вот опять мы с Николаем одни.
— Куда податься? — спрашивает он, силясь втиснуть большие руки в узкие рукава ветхого кожуха. — Вон зароюсь, усну тут под снегом, и поминай как звали!
— Ничего, сержант, держись, будем жить! И побеждать еще будем! — стремился я поддержать бодрый дух в Баранникове, а сам думал о том, на какой еще шаг решиться, как выйти с честью из казавшегося безвыходным положения…
Не раз думал я, что все уже кончено, что иссяк смысл жизни, и порою пробегала черная мысль: не поступить ли так, как делали слабые духом, — уйти из жизни…
И только в прошлом черпал я мужество и силы. Заброшенный в глухой овраг среди пустынных полей, я вспоминал самое дорогое и яркое в моей жизни.
Мое прошлое — это детство и юность советской эпохи, заполненные борьбой простых людей за обновление и лучшее будущее своей Родины.
На морозе, в пустынном белом поле, примостившись в овраге, припоминаю свой жизненный путь, казавшийся таким светлым и коротким до 22 июня 1941 года и столь хмурый и длинный за несколько последних военных месяцев.
Я сидел неподвижно. Розоватые снежинки беззвучно и медленно опускались, поблескивая. Не хотелось ни шевелиться, ни говорить. Тянуло ко сну, Николай как бы отодвинулся в дальний угол овражка и казался совсем маленьким. Потом он превратился в черноглазого мальчика, который спорил о чем-то со своей мамой.
Малыш забрался под елку, к Деду Морозу, и глядел оттуда знакомыми смеющимися глазами.
— Это — Славик! Мой Славик! — шепчу я.
А мать, темноглазая, с толстыми каштановыми косами, тянется к мальчику, приговаривая:
— Пойдем, мой маленький, пойдем в кроватку…
— Да это же Славик и Надя! Как я не узнал их сразу?
Я хотел улыбнуться, но лицо сковывала какая-то маска. Почувствовал, что склеены и ресницы. Я вскинул руку и очнулся от сонного забытья.
С трудом поднялся на ноги. По всему телу словно прошлись иглы. Уже было светло. Взглянув на Баранникова, я ужаснулся: его грубо высеченное лицо с крупным носом побелело и казалось каменным.
«Замерз!» — подумал я.
И, не раздумывая долго, крикнул во всю силу легких:
1
Так пренебрежительно называли на Украине националистов.