Изменить стиль страницы

«Врете вы все! — хотелось сказать Федору Григорьевичу. — Не жизнь человека вам важна, а только престиж клиники. Но вы его неверно понимаете!»

Конечно, в такой откровенной форме никто с Федором Григорьевичем не спорил, по смысл разговоров был именно таков. И все же хирург — как капитан на корабле. Он обладает высшей законодательной и исполнительной властью. Последнее слово — за ним, и да смолкнут все дискуссии! Воля капитана — ноля хирурга — пришла в действие.

Накануне самого трудного дня в жизни Федора Горохова на утренней конференции обсуждался, как обычно, список больных, назначенных на операцию. Когда назвали Ольгу Чижову, наступила полная тишина. Дежурный врач зачитал написанное под диктовку Горохова подробное заключение: мотивированный диагноз, показания к операции, план операции, обезболивание, список лиц, участвующих в оперативном вмешательстве.

И снова возникла пауза.

Горохов почувствовал, что слово — за ним. Неторопливо, стараясь не выдать своего состояния, он начал:

— Я не исключаю ни неожиданности, ни возможности ошибки. Однако надо, во-первых, учитывать упорство болезни и, во-вторых, предупредить угрозу осложнения со стороны сердца.

Он говорил даже спокойнее, чем всегда, и жесты его тоже были необычно плавны, словно в замедленной киносъемке. Тамара Савельевна подумала, что непривычная эта размеренность, сменившая присущую Федору порывистость, импульсивность реакций, дается ему нелегко, но призвана убедить собравшихся здесь людей в том, что хирург уверен в благополучном исходе операции, хотя и считает ее серьезным испытанием для всех, кто будет находиться в операционной.

Когда Горохов объявил Тамаре о своем решении, она считала обязательным телеграфировать Кулагину. И Федор не возразил. Может быть, именно поэтому Тамара Савельевна воздержалась, — слишком уж безразлично, даже, пожалуй, снисходительно он отнесся к ее намерению. И телеграмма осталась лежать в кармане халата. Наблюдая Горохова на утренней конференции, она думала, что получилось хорошо — не стоило посылать. В конце концов, Сергей Сергеевич получит сюрприз, который не сможет его не порадовать. Вырастить ученика, который в трудную минуту способен не только заменить, но и превзойти тебя самого, — это ли не мечта каждого настоящего учителя?!

И все-таки в ночь перед операцией Тамара Савельевна не могла уснуть.

В комнате было темно и тихо, а она лежала и смотрела широко открытыми глазами в пространство. Федор казался ей то мальчишкой, который, радуясь, что учитель на минуточку отвернулся, начинает проказить, не ведая, что проказы могут обернуться бедою, то человеком отчаянной решимости, который, не щадя себя, идет на подвиг. Ведь кого-кого, но ее он до конца не мог загипнотизировать своим подчеркнутым спокойствием на конференции. Она знала его и знала, сколько неожиданностей подстерегает их всех завтра. Это странно — неожиданности, которых ждут! Но в случае с Чижовой все обстоит именно так.

После утомительных часов ночного тяжелого раздумья Тамара Савельевна уснула. Она лежала в неудобной позе, подложив под себя левый локоть и сдавив сердце. И ее мучил кошмар.

Ей снилось, что они с Федором куда-то едут на машине. Она видит петляющую высоко в горах дорогу, по которой с бешеной скоростью мчится автомобиль.

— Не надо так быстро! — испуганно прижимаясь к Федору, говорит она ему.

— Двум смертям не бывать, а одной не миновать, — улыбаясь отвечает он и, держа баранку одной левой рукой, правой крепко обнимает Тамарины плечи.

— Федор! — вдруг дико кричит она. — Федя!

Неожиданно из-за крутого поворота им навстречу выскакивает машина. Обхватив Горохова обеими руками, Тамара от страха крепко зажмуривает глаза.

Она шевельнулась во сне, и тотчас все преобразилось.

Теперь она видит, как Горохов прыгает с самолета с парашютом, хочет крикнуть, что ветром его сносит к озеру, но голоса нет, и на ее глазах он медленно погружается в воду.

— Федя! — наконец кричит она, испытывая невыносимое чувство страха.

Тамара Савельевна вздрогнула, когда зазвонил будильник. Не сразу отпустила ее безысходность кошмара. Но потом все забылось. День был ясный, по-июльски светило солнце, усиливая интенсивность всех красок и делая их первозданно чистыми.

Обливаясь холодной водой, она вдруг подумала, что и Горохов, наверно, тоже сейчас стоит под душем. И они примерно в одно и то же время позавтракают, и выйдут из дому, и пойдут пешком, оба думая об одном и том же. Впрочем, она-то всегда шла на работу пешком, и, кажется, не было силы, которая могла бы заставить ее опоздать хоть на пять минут.

Но сейчас она решила, что хотя все готово, но сегодня надо прийти гораздо, гораздо раньше. И потому, выпив стакан кефира, сбежала с лестницы, на ходу жуя бутерброд. Хлеб зачерствел и царапал десны, но она не замечала этого и, выскочив из подъезда, схватила проходившее мимо такси.

К Горохову сон не шел, но позволить себе снотворное он не хотел. Некоторое время он ворочался с боку на бок, безуспешно пытаясь заснуть и не поддаваясь раздражению от бессонницы. Потом зажег свет, посмотрел на часы — все еще, слава богу, первая половина ночи.

Он встал, пошел на кухню, пустил сильной струей воду из крана, чтоб была похолодней, и напился почему-то, как в поле, из ладоней.

Вернувшись в комнату, включил транзистор. Звуки джазового бедлама рванули по нервам. Он выключил «Спидолу», лег, попробовал лежать неподвижно с закрытыми глазами, но сна как не бывало.

Федор Григорьевич опять зажег свет, потянулся и наугад взял с разных полок три книги. Это оказались Есенин, новеллы Стефана Цвейга и «Швейк».

Горохов любил «Швейка», читал его раз десять и всякий раз находил в книге новое очарование. Даже сейчас он почувствовал, что книга ему не безразлична, что с нею как-то легче, веселее, нервная система избавляется от напряжения, вызванного тщетной борьбой с бессонницей. Главное — не думать, что ты не спал.

Полистав «Швейка», Федор Григорьевич с чувством благодарности поставил книжку на место и взял другую, но уже не наугад. Он удобно уселся в кресле, стал листать.

«Хирург, решаясь на производство трудных, еще недостаточно изученных операций, должен полагаться на собственную совесть — другого средства нет… Но хирург в этом случае не всегда может полагаться на собственную совесть. Научные, не имеющие общего с нравственностью занятия, пристрастие и любовь к искусству действуют и на совесть, склоняя ее, так сказать, на свою сторону».

Федор Григорьевич закурил и, подобно Кулагину, долго рассматривал мерно колыхающиеся струйки дыма. Похоже, в ночной тишине даже дым поднимается к потолку более робко.

Заложив палец между страницами, Горохов в который раз мысленно повторил тот долгий, извилистый путь, который привел его к решению.

«Не легкомысленно ли оно? Нет! Я хочу избавить человека от страдания и сделать более возможным, более близким спасение других людей. Но сделал бы я эту операцию самому близкому человеку? Матери? Жене? Сыну?

Да! Я иду на вполне допустимый риск и не могу поступить иначе. У каждого человека бывает минута, когда взвешены все «за» и «против», и становится ясно, что иного выхода нет: ты должен рисковать».

Впрочем, никто ведь его и не удерживает, никто не отговаривает, — вдруг совсем обыкновенно, по-житейски подумал Федор Григорьевич.

Его и в самом деле никто не отговаривал. Охали, ахали, вздыхали, насторожились и напряглись все, как перед прыжком в воду, а отговаривать — нет, ни один ничего не сказал.

С потухшей папиросой в зубах, Федор Григорьевич так и уснул в кресле. За короткие часы сна он продрог, как цуцик, и потому, наверно, утром вскочил, чувствуя себя подобранным и свежим.

Бреясь в ванной перед зеркалом, он все время видел перед собой Чижову, ее большие усталые глаза.

Кружка крепкого кофе еще больше взбодрила Горохова, и на улицу он вышел, чувствуя себя молодым, сильным, отлично отдохнувшим.