Изменить стиль страницы

Крупиной, к примеру, со всем ее благородством и новеньким партбилетом, не пришло бы в голову положить в коридоре родственницу исполкомовского деятеля, а попу дать отдельную палату. Чушь! Очевидная чушь!

Сергей Сергеевич написал на гороховской страничке слово «поп» и поставил восклицательный знак. Потом закрыл тетрадь и убрал в ящик стола. Он был доволен собой. Он знал своих людей, многое знал о них, понимал, на кого и в чем можно положиться. А это в любом деле главное.

Идя в спальню к жене, Сергей Сергеевич подумал, что пора бы надеть чехлы на картины. Он всегда это делал сам, и делал очень сноровисто, ловко. И еще мелькнула неприятная мысль, вернее ощущение, навеянное глубокой тишиной ночной квартиры: в самом деле, совсем бросила Аня играть! А ведь не так уж она и занята.

Уже раздеваясь, он подумал, что перед отъездом в отпуск надо будет с Крупиной еще раз посмотреть кое-кого из тяжелых больных. Это не ему нужно, на Крупину он вполне может положиться, тем более на столь короткий срок. Но это нужно больным.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Зря я только занимаю койку, — останавливая в коридоре Крупину, глухо сказал Тарасов.

Он стоял перед ней растерянный, неряшливый.

Крупиной хотелось его чем-то утешить, но она понимала, что чрезмерная участливость может лишь усилить его подозрения. Какие у него усталые глаза! Ей хотелось пожалеть его, и с величайшим трудом она подавляла в себе желание сказать этому умному страдающему человеку правду.

Какое-то мгновение они стояли и молча смотрели друг на друга.

Тамара Савельевна вдруг поняла, почему ей сегодня особенно с ним неловко. Обычно она сидела, а он лежал в кровати или тоже сидел против нее на стуле. А тут было все не так. Как будто они встретились, как старые знакомые.

— Куда вы торопитесь? — как можно спокойнее сказала Тамара Савельевна. — Отдыхайте, отсыпайтесь. Сами же говорили, что последние два года не отдыхали. И курили по две пачки в день. — Она улыбнулась, поглаживая лоб.

Но Тарасов не ответил на улыбку.

— Послушайте, Тамара Савельевна, не разговаривайте со мной, пожалуйста, как с маленьким. Меня поглаживать не нужно. Я же не собачка. Скажите, сколько мне придется здесь лежать? И что у меня нашли? Я знаю, что люди вашей профессии не любят говорить правду, наивно полагая, что существует ложь во спасение.

Тамара Савельевна видела, что Тарасов смотрит на нее недоверчиво и тут же отводит взгляд. Она знала, что все равно не может, не имеет права, не должна посвящать его в то, что ей известно. И тоже избегала смотреть ему в глаза, не находила в себе сил для этого. Она думала: вот стоит большой, сильный человек, прошедший воину, много раз видевший смерть. Он вынес все, не сломился…

Она даже вздрогнула, испугавшись, что не выдержит, скажет ему ужасную правду. Ей страшно захотелось сказать ему все, и в какое-то мгновение даже показалось, что она невольно прошептала роковые слова. Но, взглянув на посуровевшее лицо Тарасова, Тамара поняла: нет, он ничего не знает.

И снова она улыбнулась ему.

— А вам не кажется, что человек всегда чего-то ждет? — вдруг грустно спросил Тарасов. — Одни ждут прибавления семейства. Другие отпуска. Третьи — пенсии, четвертые — издания книги. Ждут прибавки к зарплате. Вообще ждут! Вот и вы теперь, вероятно, ждете, когда я уйду, переминаетесь с ноги на ногу. Знаю, вы очень перегружены, каждая минута ваша на учете. Так скажите — и я вас отпущу. А не скажете — что ж, и на том спасибо. Всего вам хорошего.

И Тарасов медленно пошел по длинному коридору.

Крупина посмотрела ему вслед. Она хотела сказать, что вовсе не спешит и готова продолжать с ним разговор. Но тут же отказалась от этой мысли. Ей до слез было жаль таких больных. Ведь уж не девочка, не вчера со студенческой скамьи, пора бы привыкнуть. Надолго ли хватит ее, если за каждого тяжелого больного у нее будет болеть сердце — буквально, физически болеть!

Говорят, своя беда, как и свое счастье, делает человека невосприимчивым к чужим переживаниям. Неправда! После истории с Гороховым, принесшим ей столько муки, Тамара Савельевна едва ли не более остро стала ощущать чужие страдания. Наверно, это от человека зависит?..

Длинный, тощий, Тарасов, не оглядываясь, шагал уже в самом конце коридора. Она знала: с ним будет то же самое, что с другими. После операции кому-то суждено прожить год, или два, или три, кому-то немного больше, а кому-то и того меньше. Сегодня от этой болезни умирают так же, как умирали десять и пятнадцать лет назад.

Ощущение собственной беспомощности было столь чудовищно, что иногда опускались руки, не хотелось делать даже то минимальное, что делали повсюду: отсекали пораженную часть органа, безошибочно зная, что это не радикально, что никакой гарантии на дальнейшее нет. Сделают операцию, а там — что бог пошлет.

«Мне бы надо, как Сергей Сергеевич, — думала Тамара Савельевна, как всегда в трудную минуту обращаясь мыслями к профессору Кулагину. — Тот ни взглядом, ни жестом себя не выдает. Непроницаемый! Или, может быть, все оттого, что я женщина и мне особенно тяжело? М и л о с е р д и е! Сестра милосердия! Жаль, что исчезло это слово. И звучит оно куда лучше, чем медсестра. Впрочем, далеко не все сестры — сестры милосердия. Где-то я читала, что лучшие из них были из монахинь, — те полностью отреклись от мирских забот и соблазнов и посвятили себя служению чужому страданию. Возможно, это и правда…»

Вчера Тарасов подошел к столику сестры, сел, тяжело уперся локтями о стекло, опустил плечи и задумался. Слова врача, конечно, не успокоили его. Он вспоминал, как долго держали его перед экраном рентгена, слышал шепот врачей и рентгенолога. И все-таки нет-нет да и являлась ему робкая надежда: «А вдруг все это от мнительности взбрело мне в голову?» И эта спасительная мысль сразу тянула за собою уже обычные жизненные заботы: «Надо позвонить Кате, чтобы она зря не волновалась. И так умаялась за зиму с детьми…» Но потом опять и опять думалось: что будет с семьей, если с ним что-то случится? Все рухнет! «Дети, конечно, вырастут, советская власть без образования не оставит. Но каково Кате? Она привыкла за моей спиной быть, как за каменной стеной, — размышлял он. — Прошлый раз едва удержалась от слез. На войне был враг, и я знал: или он меня, или я его. А тут — как овца на бойне!.. Сиди и жди. Нет, все-таки надо окончательно выяснить — да или нет? И перестать выдумывать невесть что».

Как всегда, в одиннадцать часов вечера жизнь на этаже затихала. О чем-то тихо бормотали в дальнем углу палаты соседи. Вскоре и они заснули.

Волновался он ужасно, и дальше все пошло, как в замедленной съемке. Вот, стараясь не шуметь, он надевает пижаму и выходит в коридор. За столиком сидит сестра. Она одна. Тарасов проходит мимо нее и вдруг видит папку, на которой написан номер его палаты. Ничем не обнаруживая свое нетерпение, он возвращается и присаживается возле сестры. У него одна мысль — узнать, что написано о его болезни. Только бы взглянуть. Он знает, что диагнозы пишут на первой странице. Два ранения научили его.

Ему хорошо видны глубокие тени под глазами сестры — сказывается суточное дежурство. Тарасов понимает: если она увидит его роющимся в историях болезни — не миновать скандала. Но теперь ему все равно, что и как будет.

И все-таки он колеблется. Выжидает. Не хочет подводить сестру. С беспечным видом он рассказывает ей занимательные истории, она смеется, продолжая делать какие-то записи в тетради. На ее вопрос, почему он не спит, отвечает, что спал долго после обеда.

Он терпелив и дьявольски настойчив. На фронте мог часами, не шелохнувшись, выжидать, когда покажется немец, чтоб сделать потом еще одну зарубку на винтовке.

Проходит минут тридцать. Тарасов уже отчаялся, — видно, придется ему провести в неизвестности еще по крайней мере одну бессонную ночь. И вдруг он слышит, как няня подзывает к себе сестру. Все идет, как было задумано. Тихо-тихо, оглядевшись по сторонам, он передвигает стул так, чтобы не было видно его рук, и начинает лихорадочно разыскивать свою историю болезни. Вот она… вот… вот!..