Изменить стиль страницы

Софья Степановна улыбнулась мужу, и в ее молодых глазах, в которых он умел читать с полувзгляда, Борис Васильевич увидел некоторое смятение, тревогу даже. И удивился — в чем здесь дело?

Вслед за матерью увидела отца Леночка. Вместе с нею поднялся навстречу высокий, очень молодой юноша, почти мальчик, крепко сложенный, но несколько бледный. В тряпках Борис Васильевич плоховато разбирался, но сразу заметил, что гость как-то очень красиво одет и красиво, свободно стоял у стола, а когда пошел — движения у него были легкие, изящные. На хозяина дома он смотрел с живым интересом, словно ожидал чего-то особенного.

— Это мой папа! А это Слава Кулагин, — представила их Лена и несколько раз испытующе поглядела на обоих, будто проверяла, понравились они друг другу или нет. Кажется, ей хотелось, чтобы понравились.

— Ах, вон это кто! — сказал Архипов и не очень по-светски присвистнул. — А я-то в прихожей никак не мог понять, чей это такой знакомый голос. Вы, молодой человек, говорите совершенно как отец!

Не слишком симпатизируя Кулагину, Архипов без тени неприязни и с явным интересом разглядывал его сына. Во-первых, он вообще любил молодежь, любил беседовать с нею; во-вторых, по теперешним временам великих споров вряд ли следовало предполагать, что сын непременно окажется приверженцем и защитником отца. Нет, скорее можно было допустить, что и они о чем-нибудь спорят, в чем-то не сходятся. Ведь молодые — мятежные души, чужим умом не живут.

Леночка знала отца. Пережив минутную напряженность, она снова уселась за стол. Уселись и мужчины.

Окна квартиры Архипова выходили во двор, засаженный тополями. Когда тополя цвели, летел пух, против которого с пеной у рта восстают многие жители города. А Борис Васильевич и его жена всегда любили тополиный пух. Может быть, потому, что первые годы их совместной жизни после войны прошли в молодом заводском районе, выросшем в степи, где, кажется, полынь и та была навек истреблена, вытоптана бульдозерами, погребена под асфальтом. Они жили тогда на первом этаже и посадили под окном стандартного, похожего на барак, — а им он казался таким красивым! — дома тополек-прутик. Он легко прижился и чуть ли не на следующий год дал несколько первых легких пушинок… Говорят — грязь. Черт с ней, с грязью, зато как приятно собирать этот пух в ладони, когда, набегавшись по паркету, он застенчиво забьется в каком-нибудь углу и лежит там легким белым облачком.

Борис Васильевич всегда ел быстро, наспех, словно куда-то торопился, глотая большие куски, почти не разжевывая. Ему было безразлично, что на столе. Он мог есть вперемежку мясо, компот, сельдь, фрукты… И, оправдываясь перед собой, говорил, что ничего уж теперь не поделаешь — это у него со студенческих лет, когда приходилось подолгу дожидаться, стоя в очереди за товарищами, и поторапливать их: «Давайте скорее, скорее, а то не успеем до звонка…» И наспех брать что попало.

С утра он проголодался, с удовольствием ел и пил водку из маленького пузатого графинчика. Графинчик был обманным — выглядел многообещающе, а стенки и дно у него были толстые, так что едва вмещалась четвертинка. Софья Степановна подкладывала еду, а водку он наливал сам, наливал только себе, конечно, потому что с Леночкиным однокурсником ему бы и в лоб не влетело пить. В глазах Бориса Васильевича паренек этот от Леночки ничем не отличался.

Леночка о чем-то вполголоса переговаривалась со своим гостем, а Борис Васильевич, подзаправившись, незаметно разглядывал кулагинского отпрыска. Достойно, свободно держится, ничего не скажешь! Видать породу!

— Сонюшка, у тебя все в порядке? — спросил он, вспомнив почему-то странное выражение тревожной растерянности в глазах жены, которое заметил, входя в столовую.

Софья Степановна убирала в это время со стола грязные тарелки, расставляла чайную посуду.

— Все хорошо, — тихо сказала она, чуть улыбнувшись. Поняла, конечно, почему он спрашивает.

Борису Васильевичу захотелось поозоровать немножко, попытать кулагинского сынка.

— Ты знаешь, Сонюшка, в жизни приходится сталкиваться с различными подходами к одному и тому же явлению, — вдруг размеренно и громко заговорил он. — Пригласили меня позавчера на консультацию к профессору Кулагину. Я тебе говорил. Я вначале отказывался, хотел вместо себя послать кого-нибудь, но нажали — и пришлось согласиться. У него лежал заслуженный артист, опять же ты знаешь. Желудочное кровотечение. Хлопочут вокруг него два профессора и один лысый деятель, который только что кандидатскую защитил. Спорят, оперировать или нет. Нашли у него в крови сдвиги. Я сказал: «Не тяните. Время упустите. Оперируйте». Лысый советует подождать — понаблюдать. Профессура решила еще консилиум созвать…

Едва Борис Васильевич упомянул профессора Кулагина, Слава, извинившись перед Леночкой, оборвал разговор с ней и, открыто глядя на хозяина дома, стал слушать. У Леночки личико помрачнело, она с возрастающей тревогой поглядывала то на отца, то на мать.

Борис Васильевич, делая вид, что не замечает ни беспокойства дочери, ни внимательного взгляда Славы, ни несколько удивленных глаз жены, продолжал рассказывать о том, как он предложил положить артиста к себе в клинику, но предложением его не воспользовались.

— Что ты моргаешь? — невинно спросил Борис Васильевич Лену. — В глаз, что ли, что попало? Чаем промой. — И продолжал: — Ну, а сегодня узнаю, что артист-то помер. Попади он в районную больницу, где резекция желудка стала повседневным делом, где чины и звания не давят, его бы, голубчика, на стол, под нож — и порядок. А тут — что получается? Чем выше ранг больного, тем больше сомнений. Как же, заслуженный артист! А вдруг… А в результате? Печально!

Он вздохнул, протягивая руку за графинчиком, но взять его не успел: графинчик словно в воздухе растаял. Неуловимым движением Софья Степановна перехватила его у мужа из-под носа и перенесла на стоявший рядом сервант.

— Ну, мать, с такими руками тебе только к Кио! — искренне поразился несколько разочарованный Борис Васильевич.

Все рассмеялись, возникшее было напряжение ушло.

Борису Васильевичу понравилось, что молодой Кулагин не сделал вида, будто не слышит этого разговора, — наоборот, откровенно заинтересовался рассказом. Какая-то смелость, значит, в пареньке есть, прямота во всяком случае.

— Извините, что я вмешиваюсь, — сказал Слава. — Я слышал, что артист Северный умер. Я, конечно, не медик, не должен судить, но вы не допускаете мысли, что он мог бы скончаться и после операции? Или, наоборот, без операции остаться жить?

— Может быть, хватит об этом? — робко сказала Леночка. — Мы же не на консилиуме. Переменим тему.

Архипов и без ее просьбы сделал бы это. Парень повел себя в общем правильно, в кусты от трудной ситуации не ушел, но не обсуждать же с ним подробности неприятного случая с Северным. Его только позабавило, как произнес Слава последние слова, ну, кулагинские же слова, и совершенно кулагинским голосом! Кулагин тогда в споре об операции именно так и поставил вопрос: где, мол, гарантии? Теоретически больной мог выжить в кулагинской клинике, но мог и умереть у Архипова. В этом-то и состоит проклятая сложность их профессии: слишком много привходящих обстоятельств, всего не учтешь, логарифмической линейкой не выверишь.

— Все могло быть, Славочка, — помолчав, сказал Борис Васильевич уже вполне серьезно. — Я и сам не давал стопроцентной гарантии. Я не бог, я всего лишь хирург! И все-таки надо было вскрыть полость и увидеть, что там и как. Действовать, а не рассуждать. Представьте себе, что у вас на глазах тонет человек. Один немедленно кинется в воду, другой побежит искать помощников, организовывать спасение…

— Ну, это не совсем одно и то же, — мягко, но убежденно возразил Слава. — Да и в воду бросаться имеет смысл только в том случае, если сам умеешь плавать. Сама логика говорит за это.

В глазах Бориса Васильевича вспыхнули и затаились насмешливые искорки.

— Где-то вычитал я, что логика не всегда бывает права, — сказал он. — На войне это изречение нередко подтверждалось.