Изменить стиль страницы

— Слышь, практик? Ужинать будешь? — прервал его размышления голос матери, и по интонации он понял, что она уж простила, не сердится.

— Иду, мама! — весело откликнулся Федор, закрыл двери сарая и, поигрывая топором, пошел по дорожке к дому.

Стол был накрыт по-летнему, на терраске.

— На-ка, открой, — Валентина Анатольевна протянула ему банку. — Что-то открывашка затупилась. Будешь мимо хозяйственного проходить, купи, сынок.

Федор вскрыл банку домашней маринованной тыквы и, как всегда, прямо через край выпил сладковатый холодный сок-маринад. Маленького его за это наказывали, а большому разрешалось.

Куски тыквы в банке были одни к одному, ровные, сочные. Тыква матери всегда удавалась на славу, она выхаживала ее, как поросят. Вот и из сегодняшних слабеньких росточков, которым она «промывала глаза», со временем вымахают вдоль забора могучие оранжевые шары.

— Последняя баночка, — сказала Валентина Анатольевна. — Теперь уж до осени.

Федору нравилось, что мать никогда не прибегала ко всяким там старческим кокетливым поговоркам — «если доживу», «жива буду», «не загадываючи» и прочее. Нет, она говорила вполне уверенно, точно: «осенью тыкву замариную», «на будущий год газ поставлю», «твоих детей вынянчу». Впрочем, она, слава богу, и не болела никогда, лишь в прошлом году невесть где прихватила свинку. Вот смеху-то было! Она ела мало, но с удовольствием, была подвижной, суховатой и ладной. Ох уж эти тучники! Оперировать их — одно горе, заживляемость ни к черту, ткани сырые, как тесто… Чижова-то худенькая, ее он рассматривал с пристрастием, даже, кажется, смутил беднягу.

Банку Федор в задумчивости прикончил и, только когда показалось дно, спохватился — успела ли мать хоть попробовать?

— Успела, успела! Хороша тыквочка, хоть ты и ворчишь, что я с огорода не выхожу.

Валентина Анатольевна с удовольствием смотрела, как сын уписывает ужин. Конечно, надоели ему столовые и кафе. Их как ни назови, хоть «Космос», хоть «Белая акация», а стряпня одна, известное дело.

— А больные твои и не едят ничего из-за своих хворей? — спросила Валентина Анатольевна. Сама она в больнице вовек не лежала, а уж об операции и помыслить не могла, так что не представляла себе, что за жизнь там, в тесных палатах.

— Ну да! Все едят, да еще и из дому им приносят. Так едят — за скулами трещит. Понимают, что надо силы копить. И вообще разбираются. Его, допустим, на операцию везут — он на часы смотрит, время замечает. Очнется от наркоза — опять на часы. Даже больше, чем надо, понимают. «Канцер» при них не скажи.

— Это просто удивительно! Неужели у них в такой момент головы работают? — пожимала плечами Валентина Анатольевна, прибирая со стола. — Я одеяло тебе теплое достала. Ты небось окно настежь, а ночи еще холодные. Когда будить?

— В семь, мама. Я прямо в клинику.

— Я рубашку твою постирала, на плечики повесила. Красота какая эти нейлоны! Моется как стекло, и гладить не надо. Слышь, Феденька, а войны не будет? — вдруг спросила она. Впрочем, не совсем «вдруг». Валентина Анатольевна не раз уже задавала сыну этот вопрос, хотя понимала, что знает он об этом не больше ее.

— Не знаю, мама, — сказал Федор. — Да и никто, наверно, не знает. Но если будет, пойду хирургом в полевой госпиталь. Архипов воевал, наш Сергей Сергеевич тоже на фронте был, солдатом, между прочим. И ранили его. А теперь и не скажешь — здоров как бык, а важен, как свадебный генерал.

Мать ушла в свою комнату, еще повозилась там с чем-то, выдвигала и задвигала скрипучие ящики комода. А Федор сидел у открытого окна на чистой постели, прислонившись к мягкой спинке старого дивана с деревянной полочкой наверху. На полочке, как и всюду, где только можно было, стояли горшки с цветами, и от них, как из сада, нежно пахло зеленью и свежей землей.

Кусок неба над садом стал высоким и синим, появились светлые звезды. Было так хорошо следить за подступавшей ночью, за каждым шорохом ее и запахом.

Федор боролся с подступившей дремотой. Хотелось спать, но вместе с тем, кажется, позови кто-то — встал бы и пошел далеко-далеко по теплой земле.

Черная большая тень бесшумно метнулась мимо самого окна: соседский кот вышел на промысел.

Федор вздрогнул от неожиданности. Сплюнул в окно, разделся, лег и тотчас заснул как убитый.

Утром он встал свежий, каким никогда не просыпался в своей городской квартире. В чем дело? Ведь и расстояние невелико, а поди-ка!..

— День жаркий будет, Федюшок, — сказала Валентина Анатольевна. — Лето настоящее. Смотри, в тени уже пятнадцать.

Она проводила его до самой калитки и долго глядела вслед.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Что день будет жаркий, Горохов почувствовал сразу, выйдя на улицу. Странно было, что вполне городская эта магистраль с автобусами и трамваем располагалась в такой близости от чудом уцелевшего квартала со старыми домиками и садами. И так же странно было думать, что если спуститься вниз, напрямки, через новые улицы с новыми, слишком одинаковыми снаружи домами, можно увидеть Волгу, всегда прекрасную, всегда величественную — что бы ни делалось, что бы ни возводилось на ее берегах.

Горохову нравилось это переплетение старого с новым, но если б его спросили, что же все-таки ему более дорого, он, наверно, отдал бы предпочтение новому. Домик с садом он любил: там жила мать; о Волге же лишь вспоминал. Он любил плавать и яхту любил, а на другом, лесистом берегу не был уже лет пять. Времени не хватало.

Коренной волгарь, в раннем детстве подчас засыпавший на берегу, он говорил: «Я — урбанист». Да так оно и было. Ему нравился городской уклад жизни, городской пейзаж, городские девушки — вот как та, к примеру, которая идет сейчас перед ним: тоненькая, длинноногая, в коротком платье…

Девушка тоже, очевидно, направлялась к трамвайной остановке. Каблучки ее бойко постукивали по твердому асфальту. Еще неделя такого тепла — и на асфальте от этих каблучков-шпилек появятся оспины.

Он чуть замедлил шаг, разглядывая девушку. Бедрышки могли бы быть и повыше, но, в общем, ничего, очень даже ничего! Нынешние платья, слава богу, позволяют судить об этом почти безошибочно. «Ей лет двадцать, не больше, — прикинул Горохов. — В трамвае наверняка достанет из своей плетеной сумочки учебник и начнет зубрить».

Быстро обогнав девушку, он обернулся. Действительно мила. Круглое личико с ямочками на щеках и чуть раздвоенным подбородком, огромные серые глаза. Пожалуй, портил только несколько длинноватый, с горбинкой, нос.

Федор опять пропустил ее вперед.

Подошел трамвай. Заняв место на заднем сиденье, девушка вынула книгу и, ни на кого не обращая внимания, принялась читать. Что читать? Учебник по терапии!

У Горохова мгновенно пропал к ней всякий интерес. Он вообще мало верил в девиц-медичек. Ему казалось, что идут они в медвузы потому только, что в технический вообще не могут попасть.

Однажды он сказал об этом и Крупиной, когда она водила по клинике очередной табунок студенток.

Тамара тогда чуть нахмурила свои густые брови, но спорить не стала, а рассмеялась.

«Вы просто всех ревнуете к медицине, Федор Григорьевич, — сказала она. — Вам кажется, что все, кроме вас, идут в нее либо по недомыслию, либо просто по недоразумению…»

Это было похоже на истину, и Горохов покраснел, что случалось с ним весьма редко.

Вспомнив сейчас, в трамвае, о Крупиной, он подумал, что уж она-то настоящий врач, врач божьей милостью. Хирург ли — это еще не известно, но врач. Она умеет говорить с больными, обладает даже определенной силой внушения. И эта невозмутимость, терпеливая ровность в обращении — все это так важно и нужно… «С Чижовой она, оказывается, знакома, — вспомнил Федор. — Это может пригодиться…»

Задумавшись, Горохов не сразу заметил, что колени его очень тесно прижаты к коленям девицы с «Терапией», а заметив, удивился, потому что в трамвае было довольно свободно. Серые большие глаза совершенно случайно, конечно, уже несколько раз отрывались от книги, словно именно на потолке и были написаны главнейшие из сведений.