Изменить стиль страницы

На Сырной седмице Ксюша заболела, в беспамятстве провела первые недели Великого поста. На пятой его седмице приняла постриг и годовой обет молчания.

Жизненный путь её отныне был прям и прост. После очередной поездки в гдовские деревни игуменья направила её в монастырскую больницу для инокинь и бездомовных, а то и просто пропащих женщин, каких хватало в многолюдном торговом городе. Чего там инокиня Калерия не насмотрелась, какого затяжного горя и струпов неисцельных, какой душевной, нравственной разрухи! Собственные её печали не забылись, но как бы выцвели, обет молчания искупил остатки мысленных грехов. Калерия всё глубже уходила в себя и в неторопливую, нескончаемую работу. Она успокаивалась и очищалась, как вода, которую оставили в покое.

Случалось, её тянуло и возмущённо поделиться увиденным, и словом утешить страждущую, и просьбой по начальству отвратить зло; обет молчания не позволял, и беды, требовавшие, казалось, немедленного суетного вмешательства, рассасывались в её присутствии сами собой. И неисцельные болезни тоже кончались — смертью. Но в страшном мире от каждой новой смерти не менялось ничего.

Утешение было теперь главным её трудом. Если нельзя бороться с внешним злом или телесными страданиями, надо так настроить человека, чтобы он переносил беду либо мужественно, либо нечувствительно. Совместная безмолвная молитва и природная, выстраданная доброта, сиявшая в очах Калерии, действовали вернее увещеваний говорливых, но равнодушных сестёр. Юная красота её приобрела утончённые и болезненные черты какой-то безоглядной одухотворённости. Скоро в больнице стали особо отличать её, а мать игуменья пообещала: «Сестра Феодора уже дряхла. Готовься принять у неё больницу. Молодость не помеха, я уговорю соборных стариц... Лишь бы Господь тебя избавил от тщетных мечтаний и видений!» Ксюша лишь благодарно взглянула на неё: «Уже избавил!»

4

Тонкое перистое облако удерживало отблеск закатившегося солнца, как красное копьё. Оно стояло между двумя крестами церкви Жён-Мироносиц на скудельнице, смутно напоминая Неупокою что-то счастливое из прошлого... В давнее благостное время исцеления от пыток, когда после скуратовских застенков его отправили в Кусково, к Шереметевым, он стал перелагать с латиницы на русский стихиру о рыцаре и госпоже. В ней говорилось о всенощном бдении ради любимой, недоступной женщины и о копье, выпадающем из сонных рук.

Стена Ивановского монастыря была видна, если забраться на кладбищенскую звонницу. Арсений тронул привод колокола, медный язык чутко шевельнулся... Ударить? Вдруг сильно захотелось распустить над Завеличьем тягучее, медно-красное полотнище звона, взбодрить и всполошить людей. Сегодня праздник — Иван Купала... Но на улицах уже тихо, только в лесах, по берегам озёр, горят, наверно, запретные костры.

Неупокой присел на каменный выступ. Облако-копьё всё не гасло, не выпадало из чьих-то твёрдых рук. Неупокой подумал: «Как же мои руки слабы!»

Благословляя его на всенощное бдение в пустой кладбищенской церкви, игумен Сильвестр пообещал: «Печали твои и мысленные вожделения оставят тебя, яко меня когда-то оставили. Перед уходом из дома я у тех же Жён-Мироносиц всенощную провёл. Да вот что, милый: нынче ночь особая, ископал бы ты мне корень чернобыльника». Зола из корня чернобыльника, выкопанного в ночь на Купалу, считалась чудодейственным лекарством. Игумен всё ещё мечтал о возвращении к жизни.

Не столько руки были слабы у Неупокоя, сколько дух. Давно ли смысл жизни приоткрылся ему — в служении самому праведному сословию на земле? Покуда всё, предпринимавшееся в этом служении, оборачивалось поражением. «Крестьянская опричнина» оставалась мечтой несбыточной, на черносошный вольный Север самодержавство наступало в облике монаха, щедро поддержанного деньгами и оружием. Наверно, слабость Неупокоя в нетерпении: история народов медлительна, её подвижники должны набраться не меньшего терпения, чем инок перед всенощной. Неупокою же хотелось, чтобы задуманное совершилось на глазах. Ему обидно было, что его горящие слова шипели, подобно головешкам купальского костра, выброшенным в озеро ретивым священником.

Погасло небо. Пошли часы ночные, ныне особенно таинственные и священные. Где растёт чернобыльник? Неупокой не был травником, а спросить было не у кого, ибо старухи, ищущие в лесах свои цветы, сами прячутся так же искусно, как цветок папоротника. Но было стыдно не исполнить последней просьбы отца Сильвестра. Арсений вышел за кладбищенскую ограду, побрёл к реке. Когда он оказался в сотне шагов от Иванова монастыря, из-за низкой стены его донеслось пение.

В церкви Иоанна Предтечи шла своя всенощная, самая торжественная, престольная, с выходом крестного хода. Голоса инокинь звучали слитно, но Неупокою всё явственнее чудился голос Ксюши. Она так часто пела с матерью, вышивая рушники своими сокольими узорами. Она уже исполнила обет молчания, и теперь голос её освобождённый должен был рваться в ночные небеса с особым ликованием, выделяясь из слаженного хора. Арсений снова испытал горячее, слезокипящее разлитие любви, неудержимо, прощально и чисто охватившей и тело его, и душу. Он был уверен, что эта радость — чиста и духовна, и был бы оскорблён, если бы некий многознающий древний змей шепнул ему, что в новую его любовь неслышимым потоком влилась его недавняя земная, низкая страсть. Но, к счастью для простого человека, он не ведает всей глубины, и мрака, и нечистоты, питающих корни самых возвышенных чувств его.

Вместо того поверилось ему, что песнопение и молитва Ксюши обращены не только к Богу и Иоанну Предтече, но и к нему, Неупокою, призывая к подвигу или деянию более высокому и смиренному, чем примечтал он в рассудочном тщеславии своём. Но что за деяние, покуда оставалось тайной.

Он не нашёл ни чернобыльника, ни полного успокоения. На раннем рассвете тревога вселилась в него, он приписал её бессонной ночи. Кресты чернели над кладбищенской оградой как обгорелые... Всё мнилось — от одиночества, наверно, — будто от реки Великой накатывается конский топот. Неупокой пришёл сюда пешком, и за день ему снова предстояло отбить монашескими бахилами шестьдесят обратных вёрст.

На Рижскую дорогу он решил выйти через Пароменье, в последний раз взглянув на просыпающийся город. У переправы уже собралось несколько крестьян и посадских, терпеливо смотревших на другую сторону. И там, на Взвозе, и выше по течению, над Окольным городом, угадывалось необычно раннее и беспокойное движение. Оно распространялось на загородное всполье, на главную дорогу из Москвы.

Неупокой видел хуже всех. Старый крестьянин вымолвил:

   — Конные, отец святой! Да много!

Неупокой по-прежнему плохо различал пеших и конных, угадывая лишь, что толпы их стекают по спускам к берегу. Крестьянин ткнул чёрным пальцем в сторону Мирожского монастыря, стоявшего уже на этом берегу, на южной окраине Завеличья:

   — Пылят! Торопятся дома занять, передовые.

Между монастырём и Немецким гостиным двором, на песчаном бечевнике, показался конный отряд. Передовой полк русского войска вступал в пригороды Пскова.