Изменить стиль страницы

   — Отец-строитель наставлял меня.

   — Пива не напейся с ими для Троицкой субботы, — посмеялся Трифон, провожая своего блудного пристава к Нижним решёткам.

Этой калиткой без Арсения почти не пользовались, тропинка заросла лозой. Ступеньки на крутом овражном склоне оплыли после таяния снега, а на водоразделе и спуске к реке Пачковке тропа и вовсе потерялась. Трифон предпочитал проезжую дорогу, крестьяне тоже наведывались в монастырь только с оброком, на телегах. Их связь с обителью не то чтобы оборвалась совсем, но сильно заросла разнотравьем — от ереси Косого до язычества. В прежние годы по тропинкам ходили чаще.

Необычайно тёплый для начала июня вечер пронизывали закатные лучи. То они пробивали свежую листву орешника на склоне, то скользили по омытой недавними дождями озими — и вдруг ошеломительно, ослепляюще ударились и отразились от чистого пруда выше заброшенной общинной мельнички. Неупокой заметил, что на пруду исчезла ряска. Почистили его? Выйдя на земляную плотину с бревенчатым заплотом, он обнаружил, что и мельницу поправили, свежая плаха сверкала в нижнем венце: мельница улыбалась, показывая начищенные песочком зубы.

Плотину тоже укрепили сваями. Вода журчала, падая с уступа под приподнятым и закреплённым колесом, не нарушая чуткого закатного покоя. Арсения, как в первое посещение этих мест, коснулось то жутковатое присутствие близко бродящей нежити, которое в народе называли «навьими чарами». Свет и открытость приречного пространства только усиливали собственную незащищённость. Он почти не удивился, услышав русалочий плеск воды у дальнего берега, заросшего кувшинками и полузатопленными кустами, лишь кожу на голове охватило ознобом. Глаза, попорченные чтением, с трудом различили русую головку, по-девичьи повязанную алой лентой.

Предание о том, что в вечер Троицкой субботы русалкам разрешено показываться людям, чтобы те помолились за их гиблые души, известно всем. Неупокой, подобно большинству начитанных и здравомыслящих богословов, давно расстался с простодушным суеверием, населяющим леса и реки видимыми духами. Потустороннее, считал он, — бесформенно либо проявляется в таких формах, что мы вообразить не можем. Справившись с первым ошеломлением, он отступил за мельничную надстройку и, прищурившись, стал всматриваться в лицо плывущей к запруде купальщицы.

Он помнил девушек деревни Нави. Дочери были у Лапы Иванова, у Прощелыки и Мокрени. Крупнотелую и грубоватую дочку Мокрени Неупокой запомнил с первой встречи, когда она в неподпоясанной рубахе выбежала и туповатовыжидательно застыла перед ним. Она не раз всплывала в памяти в минуты похотливого мучения, и тогда он спрашивал себя, как у него хватило выдержки не воспользоваться её покорностью... Другие девушки не оставили такого следа, но он узнал бы любую из них в слепящих розовых лучах, бивших и с края розовеющего неба, и из воды.

Не доплывая до плотины, купальщица или русалка перевернулась на спину, тихонько взбурлила ногами воду и ненадолго замерла, подставив закату так и не узнанное лицо своё с закрытыми глазами. Арсений видел близко к поверхности её белое тело со вздёрнутыми маленькими грудками, но ниже, ближе к ногам, всё становилось темно и зыбко, одно воображение рисовало сокровенное. Гася его мучительную раскалённость, Неупокой усмехнулся — не хвост ли там? Во всяком случае, снова перевернувшись и ослепив Неупокоя выпуклым задком, купальщица не разрешила его сомнений и поплыла к притопленным кустам.

У него больно забилось сердце, перед тем замеревшее, как рябчик, захлёстнутый сетью. Да сердце и не умнее рябчика — известно, как беспечно и любопытно крутит подслеповатыми глазёнками эта дурная птичка, глядя, как падают от лёгких стрел её подружки и товарищи. Не улетит, не ворохнётся, пока саму не стукнет!

Какое-то страстное озлобление понесло Неупокоя к полосе ивняка, полукольцом охватывавшего прибрежную луговину. От шума крови ему казалось, будто он движется бесшумно. Кроме луговины, купальщице некуда было деться... А небо гасло, воздух холодел, над западным бортом долины, поросшим земляничным бором, вставала стена тумана. Алые стрелы вязли в ней, не достигая заводи, где скрылась русая головка. Перепутанные ветки тальника хрустели под сапогами. Неупокой остановился и увидел, что девушка уже готова выйти из воды, освободилась из неё наполовину, но медлила, будто сама река удерживала её за крепкие бёдра, а ил засасывал лодыжки...

Дыхание Неупокою захлестнуло. Жгучий поток нёс по его жилам такое бешеное и неразборчивое желание, какое налетало на него лишь в самом бесстыдном сне. Если бы он теперь же, не скрываясь, выбежал из укрытия, кто знает, принял бы он гибель от леденящих рук или пережил высшую радость, для коей всё живое, от гада до человека, так ненадолго пробуждается от вечного небытия... Но робость книжника и глубоко запавшие слова обета уберегли его от безрассудного порыва: «Дети, соль — от воды, но, попадая в воду, растворяется; так и монах, рождённый женщиной, приблизившись к ней, растворится...» Глотнув сырого воздуха, Арсений отступил за полосу кустов, чтобы неслышно обойти луговину и перекрыть русалке выход в лес. Зачем — он уже сам не понимал.

Но сколько он ни ждал в своём укрытии, откуда ясно видны были запруда и лужок, девушка не явилась. Не утопилась же она, изумлялся Неупокой. Тем паче что уже и выходила из воды, и мелко было, он уже различал сводящую с ума ложбинку внизу спины... Стало темнеть. Перекрестившись на сумрачный восток, побрёл он, запинаясь о кочки тупоносыми монашескими сапогами, к деревне Нави.

Обычно он подходил к ней правым берегом Пачковки. Чащоба левобережья, в которую он теперь залез, была неведома ему. Подлесок — чёрная ольха, орешник — делал её непроницаемой, а оживавшие с приходом темноты ночные птицы и зверюшки наполняли её внезапными шорохами. Неупокой, смолоду знакомый с заволжскими таёжными лесами, не робел ночных зарослей, легко угадывая плещущий шорох совиного крыла и беличье цепляние за непрочную кору. Шорохи нынешнего леса, чем глубже Арсений проникал в него, становились непонятнее, необъяснимее. То будто перебежка от куста к кусту по чёрному прогалу, то сдавленный вздох и посмех. Случалось, глаз выхватывал качание еловой лапы, только что неподвижно прилипавшей к пепельному небу. Было отчётливое ощущение преследования. Но у Неупокоя не было таких упорных и скрытых врагов ни в деревнях, ни в обители. А те, что были, могли достать его иначе.

Легко быть рассудительным, несуеверным при свете дня. Ночами оживают бесы — то ли в лесах, банях, то ли в дремлющей части нашего сознания. По мнению ересиархов, впрямую толковавших известное высказывание Христа о птицах, наше сознание является единственным обиталищем богов и демонов. Но от такого сомнительного довода не легче человеку, запутавшемуся в ночь русалий в чужом лесу. Он сомневался уже, не проскочил ли он деревушку с мертвецким именем. Тогда впереди у него — вёрст десять до лесного хуторка, где обитает то ли ведьма, то ли травница, и ещё дальше — до Паниковичей. Надо бы перебраться на правый берег, там и починок Вакоры близко, но шорохи и рыбий плеск в невидимой реке ужасали Неупокоя, оттесняя влево, в лес. В русалок он не верил, только никак не мог истолковать всех этих повизгиваний и поскоков не птичьей и не звериной природы и всё бессильнее утопал в своём необъяснимом страхе. Он отгонял его крестным знамением, но ненадолго, до нового шевеления тяжёлой ветки или болотного урчания под сапогом. И наконец послышалось ему то, что он и ожидал услышать, — из детства, из сказки:

   — Иди к нам на релях качаться!

Релями назывались в разных местах то ветки, то качели на ветках... Голос, произнёсший эти слова, был слишком отчётлив, чтобы исходить из одного воспалённого воображения. И потому, что в самом твёрдом ядре сознания Неупокой не верил в сказочную нежить, теперь он испугался по-настоящему, до ледяной испарины. И тут же дикий, вовсе уже не человечий смех раскатился поверху, отдавшись в голове Неупокоя болезненными ударами. «Птица! — мысленно вдалбливал он себе, не зная ни единой птахи с таким бесовским и осмысленным гоготом. — Их много разных... тут!» Сжавшиеся плечи его ждали прикосновения чьей-то лёгкой руки или лапы.