Изменить стиль страницы

   — Тебе рубахи наши поглянулись, батюшко? — угадала Марфа, окончательно смущая Неупокоя. — У нас и не такие есть — с шитьём!

Вряд ли у неё была рубаха с шитьём, но так хотелось покрасоваться хотя бы мысленно. Луна сглаживала упрямые уголки её скул и подбородка, высвечивая упруго налитые губы, обветренная кожа в полумраке выглядела нежнее, веснушки терялись, а глаза сияли не тупо-выжидающе, как при первой встрече, а добродушно и призывно. Вот в ком жила русалочья душа, стоило только разбудить... Не оберёшься бед.

Неупокой спросил:

   — Не ваши ли венки я у омута встретил?

   — Который впереди? — всплеснулось сразу несколько голосов.

Надежда, в них прозвучавшая, была совсем не шуточной.

   — Они из кувшинок!

   — Нет, батюшко, мы и иные цветы вплетали, всякая — свой.

   — Кажется... с васильками, — наугад сказал Неупокой.

   — Марфутка, твой!

Глаза Марфуши, обращённые к Неупокою, засияли нестерпимо. Он вспомнил, что в дневном свете они были густого василькового отлива. Когда он это вспомнил — теперь или минуту назад?

   — Ещё бы сведать, Марфинька, кто его повстречает первым, твой венок.

   — Дак... встретил же уж! — с тихим изумлением пробормотала Марфа, вызвав новый хохот, срывавшийся в подвизгивание, будто девчонок щекотал бесстыжий бес. — Ну, расплескались... Цыц!

Видимо, Марфа верховодила среди подруг. Смех умолк, лишь из-за спин, где приютилась робкая и слабогрудая дочка Лапы Иванова, в чьём венке уместна была бы повилика, раздавалось нечаянное прысканье.

Арсений вспомнил наконец зачем пришёл:

   — Пора по избам, голубицы. Мамки извелись, верно. Ночь опасная.

   — Отец Арсений, нас кажный вечер после заката в избы загоняют. Хоть ныне смилуйся!

   — И-и, ладно, схожу в деревню. Коли там не хватились вас.

   — Не проводить ли, отец Арсений? — кротко спросила Марфа.

Словно на место бесстыдницы русалки в неё вселился ангел — так и тянуло лампадным маслицем. Неупокой удивился:

   — Али я заблужусь?

   — Дак ночь... сам говоришь — русальная. И меня не хватились бы впрямь.

Остальные молчали. Никому не хотелось в душные избы. А что они подумали о Марфе, Бог им судья.

   — Что ж, проводи, — сказал Неупокой совсем не то, что должен был сказать. — Тут у поскотины болотце, всё я в него, бывало, попадал. За год и вовсе тропу забыл.

Соломенная крыша крайней избы на чёрно-зелёном прозрачном небе громоздилась плотно умётанным стогом. Всё было тут, казалось, близко, но стоило отойти по выгону на два десятка шагов, как девушки у реки исчезли в лунном мареве. Наверно, туманец, невидимый вблизи, стоял над руслом. Тихая песня, возобновлённая с уходом Неупокоя, доносилась как бы из-под воды. Воистину творилось в эту ночь необъяснимое со звуками, пространством и даже временем! Взглянув на звёзды, Арсений с удивлением определил, что миновала полночь.

Марфуша вела его в обход болотца, дважды перелезая через городьбу поскотины, живо перегибаясь и протискиваясь мощным торсом между жердинами. Её запаска, схваченная по талии алым пояском, кругло обтягивала бёдра. Босые ноги её с полной, без косточки, лодыжкой обнажались едва не до колен. Добравшись до Мокрениной избы, Неупокой был не в лучшем состоянии, чем на плотине. Уже не помогало рассуждение о соли и воде, как и другое из того же обихода — о сене и свече, тем более что Марфа, в отличие от призрачной купальщицы, стояла рядом, источая росный запах свежести и пота. В её расширенных зрачках застыло то же мглистое, отчаянное ожидание, какое вспомнилось или примечталось Неупокою после их первой встречи.

Косящатое окошко избы было черно и слепо. Видимо, все давно угомонились, крепко помянув Мокрениных родителей. О дочери не беспокоились: пусть погуляет в одну из трёх дозволенных ночей — на Троицу, Сочельник и Купалу.

В смятенном и тупом молчании Неупокой отвёл глаза от Марфиного лица и тут воистину попал из огня в адское полымя: груди её, как два острамка сена, упрятанные в просторной пазухе рубахи, остро и высоко распялили её, взволнованное дыхание неровно колебало их, и плечи, и туго обтянутый запаской сильный живот. Слегка расставленные ноги утопали пятками в соломе и свежей зелени, настеленной ради Троицы возле крыльца. Крупные руки теребили кончик пояска как бы в готовности мгновенно распустить его.

   — Благослови тебя Господь, — пролепетал Арсений, воздымая двоеперстие, но вместо крестного знамения оно, словно змеиная головка, остро коснулось Марфушиной груди.

Только на взгляд она казалась податливой и мягкой. И грудь, и всё подавшееся ему навстречу тело Марфуши были как горячий, глубоко прогретый солнцем камень, тот самый бел-горюч валун, к которому охотно припадает всякая бесприютная головушка.

   — Ступай! — воззвал Арсений уже не к Марфе, а к той испепеляющей и всё оживляющей силе, которая будет теперь притягивать их друг к другу, покуда по её неумолимому закону они не опустошат себя до дна. — Ночь же русальная!

   — С тобой не страшно, отец Арсений. Я в твоей воле.

   — Что ты молвишь...

Рука-змея, ужалив девичью грудь, оторвалась и замерла, следя за действием яда. Она не подчинялась больше ни совести, ни разуму. Пальцы Марфуши перехватили её, сплелись с ледяными пальцами Неупокоя, но не оттолкнули их, а притянули и повели каким-то своим путём, как только что она вела его вокруг болотца и через поскотину, душно пахнувшую молоком, надоенным, разбрызганным по её траве за многие лета... Только рассудок или трусость Неупокоя остановили её на том мучительном пределе, за которым лживая природа обещает беспредельную сладость. Снова и снова нарушая безжалостные природные законы, они стояли как преступники на пытке, с очи на очи поставленные умелым дьяком-сыскарем, беспамятными словами друг друга обличая. Но рядом не оказалось проворного писца, чтобы удостоверить, какие тайны поведала Неупокою грешница Марфуша, какие обязательства он дал ей на будущие времена.

Ночь длилась, населяя привычный мир соблазнами и бесами. В окне приземистой, похожей на землянку баньки, в дальнем конце огородца, зажёгся лунный огонёк. Кто кроме бесов мог там полуночничать, греться остатним субботним паром и тонко, нежно подзывать, приманивать любовников? Банная нежить не пугала Неупокоя, тем более не удивляла. Он был и к худшему готов, то задыхаясь в горячих ковах Марфушиных рук, то собственными пальцами сослепу набредая на запретное, а остывая ненадолго, слышал, как тратится бесстыдством и истончается его бессмертная, непрочная душа. Не за нею ли уже явились те, что в бане?

Играя, Марфуша увлекла Неупокоя в тень тесового навеса, на крыльцо, скрипнувшее плахой под её тяжёлым телом. Дверь в сени, на «мост», была отворена, оттуда два шага направо — до сеновала... «Марфутка?» — вскричала из холодной клети мать или вековуха тётка, от скудости прибившаяся к такой же скудости Мокрени, как бедное всегда притягивается к бедному. Марфуша что-то успокоительное промычала, не отрывая губ от губ, тётка затихла. Ей, наверно, не привелось за жизнь изведать такой русальей ночи... «Услышат, отец Арсений!» — шепнула Марфуша и снова потянула на крыльцо, оттуда — через плетнёвую калитку — в огородец.

В зарослях хмеля, уже густо одевавшихся лапчатым листом, но ещё не завязавшего дурманных шишек, кто-то сказал кому-то: «В баньку, в баньку... Там тепло!» Луна зашла за избяную крышу, солому охватило парное сияние, кот или чёрт прошёлся в нём, выгибая аспидный хребет. Огородец, до утра брошенный людьми, был населён нечистью так же обильно, как и заречный лес. И как в лесу, где всё таинственное отступало, стоило к нему приблизиться бесстрашно, так и в протопленной сегодня баньке оказалось пусто, но ещё жарко, парно. И что же оставалось делать бедным грешникам, как не сорвать с себя постылые одежды, чтобы остаться, какими были Адам и Ева до осознания греха?..

— Благослови меня, отец Арсений, — шепнула Марфа, когда они вернулись на крыльцо, уже обильно смоченное росой.