Бывает горьковато, если друзья-знакомцы не удивляются, не ахают вокруг тебя — из каких-де стран живой вернулся! Но, как подумаешь, чего им радоваться? Ты их забот с собой не увозил, они тебя забыли, да оно и проще, когда не хороводятся вокруг. Спокойно поклонившись, прошли мимо Неупокоя послушники и иноки из трапезной — по кельям и работам. Игумена меж ними не было, хотя он и не любил обедать в одиночестве. Приметив, что подкеларник с подавальщиком несут мимо колодца, к игуменскому дому, судки с горячим, Арсений догадался, что Сильвестр болен. Он постоял возле колодца, размышляя, искать ли казначея, чтобы дал указание поселить его в прежнюю келью, или прямо направиться к старцу-будильнику? К болящему игумену могли и не пустить.
— А, блудный сын воротился! Видать, после вечорин поедим убоинки, келарь тельца заколет... Я уж не чаял тебя увидеть — то ли ты мёртвый где лежишь, то ли расстригся, что, впрочем, всё едино.
Так приветствовал Неупокоя посельский старец Трифон, его начальник и великий недоброжелатель после истории с крестьянами Пачковки. Похоже, Трифон забыл его художества, смотрел по-доброму. Арсений стал советоваться, к кому идти.
— Иди к владыке, он порадуется. Недолго, я чаю, радоватися ему, совсем худой.
Сам Трифон худым отнюдь не выглядел. Воспалённо-загорелое лицо его свидетельствовало, что он не только бьёт ноги по просёлочным дорогам, но не чурается и некоторых житейских радостей. Всё ему шло на пользу, даже дрянная бражка.
Невольно храня улыбку, Арсений подошёл к дежурившему у крыльца владычного дома старцу и назвал себя.
Тот долго, мрачно смотрел ему в лицо, покуда улыбка Неупокоя не завяла. Тихо ответил:
— Жди, потрапезует строитель. Ежели сможет потрапезовать.
В груди Арсения накапливалась тяжесть. Если он и любил кого в этой обители, то только отца Сильвестра, своего духовника. Лесенка в верхние покои показалась долгой, а воздух в доме — душным не только от травяных настоев.
— Как тебя Бог хранит, святой отец?
Игумен всматривался в пришельца с бескорыстной завистью: такие беспредельные, ненасытимые дали остались, видно, в повыцветших очах Неупокоя, во всём его свежем облике. И дымом пахло от его заношенной ряски, и сладостью, и горечью дорожной пыли.
— Тебе ещё бродить, — просипел Сильвестр неузнаваемым голосом. — А я уж отходил... да и отговорил своё. Сказывай ты, мне больно.
Он взял с налоя серебряную чарку с чёрным настоем и глотнул, перекосив костлявое лицо. Неупокой стал поспешно и невпопад рассказывать о Волыни, где видел короля Стефана, и о Москве, и о царевиче. Сильвестр не перебивал его, но слушал поверхностно, ибо то, что разрушительно работало внутри его, каждое болезненное или, на счастье, не вызывавшее боли движение, было ему важнее Москвы, и Вильно, и всего остального мира. Он странствовал по своему бесконечному телу, давно потеряв прежнюю власть над ним, с каждым поворотом и развилкой внутренней дороги обнаруживая новые части и члены, зажившие своей болью или уже бесчувственные. Неупокоя хватило ненадолго, он замолчал.
Игумен кашлянул, будто затычку из горла выбил, и вдруг заговорил сильно, чисто, — видимо, подействовал настой.
— Вишь, помогает... Чага да свороборина. Только на травах и живу, не ведая, сколько осталось. А неохота, неохота уходить! Да, Бог даст, ещё не скоро, всё о живом думается, тщеты житейского не чую ещё, всё, даже слово, спроста сказанное, радует и печалит. Цепляется душа за плоть, не хочет отпускать... Помнишь, вопрошал ты меня о душе и плоти.
Скоро узнаю достоверно, беспамятна ли душа, лишённая тела, как тот грек мыслил... Забыл и имя его, и книги имя. Так-то много забыл! Но хочется добро творить, советовать людям, как надо и не надо, а им моё добро уж ни к чему. Уклоняются, яко от уже ушедшего.
Слеза заблестела и быстро высохла в уголке его воспалённого глаза. Неупокой коснулся костлявой руки, она была неожиданно горяча.
— Всем нужно и добро твоё, и благословение, отец святый. Боятся утруждать тебя.
— Вечный ты утешитель... Чего страшиться, коли я бездельно целые дни лежу, да и ночи, без сна?
Сильвестр заговорил раздражённо, с какой-то жалкой требовательностью, пользуясь свежим человеком, ещё не тяготившимся его болезненными капризами. Видимо, вся духовная и хозяйственная деятельность монастыря перешла в руки соборных старцев, переставших считаться с умирающим. А он качался, как все затяжные больные, от смертной тоски к надежде.
— И тебе ничего не нужно, и тебе!
— Нужно, отец святый.
— Чего? Говори, не сомневайся.
— Во Пскове, в женском монастыре Иоанна Предтечи...
Неупокой едва начал, Сильвестр радостно перебил его:
— То здесь меня не слушают, а во Пскове, в епархии, меня слушают!
Рассказ о Ксюше игумен выслушал так внимательно, что даже о болях своих забыл. На лике его, обызвесткованном болезнью, не выразилось сочувствия. Только возбуждение, произведённое ещё одним прикосновением горячей жизни, победоносно наслаивавшей радости на беды назло такому же победному небытию. Ведь человеку со дна последней пропасти и жизненные горести кажутся сладкими.
— Узнать, что с нею сталось? Это, это... я помогу тебе. Призову белого попа, что служит у них. — Он помолчал и добавил внезапно осипшим голосом: — Любил её?
— Как младшую сестру, — соврал Неупокой, помедлив.
— Я ведь тебе отец духовный, — уличил его Сильвестр. — Отныне, разумею, будешь как сестру... Старцы тебя ещё работой не обременили?
— Я за приказанием к тебе пришёл, святый отче, — соврал Арсений уже уверенней.
Игумен поверил и оживился:
— Хочу послать тебя к язычникам! Троицын день...
Арсений, затомившись было — в дальнюю дорогу смертельно не хотелось, — сообразил:
— Чаешь, отче, задурят мои на Пачковке?
— Жёнки-то непременно! В Иванов день старцы недосмотрели, жёнки такое наволхвовали — страсть! Троих едва святой водой вернули в разум. Дикости ещё много у нас в народе, сами не ведают, какие силы пробуждают. Потрудись, сыне, во славу Божию.
Речь шла о древних обычаях Троицкой субботы, соблюдавшихся крестьянами во всей России, Польше и Литве, но особенно упорно в западных областях. Со времени Стоглавого Собора с ними боролись, но безуспешно. Если в епархию поступал донос о «язычестве», неприятности были у старцев ближайшего монастыря. Сильвестр и предшественники его получали выговоры от новгородского архиепископа чаще других.
— В трапезную зайди! — совсем уже тихо просипел игумен, благословив Неупокоя. — Кутья с винной ягодой уж больно удалась.
Кутью в обители варили для поминальных кормов перед Родительской субботой. «Господи, как же рано умирать тебе! — мысленно возрыдал Неупокой. — Как сладко тебе ещё всё житейское».
Впрочем, кутья из привозного сарацинского пшена — риса с изюмом и инжиром, сваренная на цельном молоке и заправленная не конопляным, а коровьим маслом, была действительно сладка. Губы у подавальщиков лоснились, они уже поели после братии. Арсений не заставил себя упрашивать, с поклоном принял глиняный ковшик с медовой бражкой, стыдливо называемой в обиходнике сычёным квасом. Поев, отправился к ключнику, по-гречески — економу, что означает «устроитель дома». Тот ставил вновь прибывших на довольствие, отводил в келью. И, несмотря на тягостное впечатление от игумена, Неупокоя не оставляло счастливое сознание, что он вернулся к себе домой.
2
— Гряди, гряди к супротивникам нашим! — напутствовал Неупокоя посельский Трифон. — Мне уже с ним не совладать. Оброк они, конечно, платят...
— Чего ж тебе ещё?
— Который месяц с ими бьюсь — работают по воскресеньям!
— Крестьяне издревле так. Им не до гулянья.
— А монастырским так негоже! Воскресенье, что в Ветхом Завете суббота. — Господу Богу твоему... Молитве, отдохновению тела, душевному труду и очищению. Они же — за топор, за косу. Я уж с послушником, что в место твоё был взят, ловил их по делянам, стыдил и уличал. Не внемлют!.. Нынешний вечер пригляди за ними. Игрища...