Он, понимая, что совершает святотатство, перекрестил её. По-детски всхлипнув, она припала к его руке искусанными губами. Ушла. Телом её и соком пахла его рука, только запах и остался, запах да звон в ушах, прощальный гул крови.
3
Игумен Сильвестр был плох. Сказал Арсению, трогая щёки, просвечивавшие сквозь бороду гнилостной желтизной:
— Видишь?.. Не лицемерь. Я же тебя не к исповеди принуждаю. А и принудил бы, немного услышал — замкнулся ты. Тяжко тебе, а душу облегчить не хочешь. Да и какой я ныне духовник, сила истекает из меня.
Игумен говорил, лишь понуждаемый сознанием, что надо говорить, как надо исполнять ежедневные дела и обещания, глаза же его, уставленные на образ Богоматери, жили, догорали иным, единственно важным: что его ждёт, насколько это будет трудно — и когда? Ответный взгляд заступницы, написанный другим, давно отмучившимся страдальцем, обещал помощь в самом таинственном и горьком труде человека — отодрании души от тела.
Сильвестр глотнул своего чёрного настоя, очистил горло.
— Отец Савелий, служа в храме Жён-Мироносиц в Завеличье, правит службы и в Иоанно-Предтеченской обители. Ты знаешь, что белые попы, служа в женских монастырях, дают обет молчания... Но я по старой дружбе умолил его. Он обещал проведать, что можно, о послушнице Ксении, заутра жду его... Что это, будто звонят не вовремя? А, то иноков по лист сбирают. Иди и ты.
По лист — за ветками берёзы для украшения церкви — иноки ходили в Троицкое воскресенье после торжественной обедни. Для многих это была одна из немногих возможностей выйти за дубовые, обитые железом, тройные монастырские ворота. Сильвестру оставалось только воздыхать о временах, когда он шествовал во главе братии в ближнюю рощу, первым надламывал низко свисавшую ветку, унизанную свежими, пряно пахнущими и клейкими листами. А иногда листы были уже и зрелы и сухи, в зависимости от ранней или поздней Пасхи...
Неупокой увидел слёзы на его лице и отказался:
— Побуду с тобой, отец святый.
Он с неловкостью ожидал, что Сильвестр станет благодарить его или ещё пуще растрогается, но тот, обрадовавшись, безвозмездно принял малую жертву Неупокоя. Он ненароком заговорил о многообразном грехе прелюбодейства.
Арсений не удивился странному ходу мысли своего духовного отца. Ему известен был древний способ исповедников — раскрыться перед испытуемым и вызвать его на откровенность. Редко, но тот же способ применялся и в подклетах Приказа тайных дел, если за испытуемого брался мастер вроде Умного-Колычева. Игумен, видно, не оставил надежды узнать, что гложет духовного сына с Троицкой субботы. Впервые у Неупокоя заклинило язык на исповеди.
— В минуту слабости поведал я тебе о грехе своей молодости, сломавшем мою жизнь: презрев священнический сан, забыв о долге перед женой, увлёк я во грех свою духовную дочь. Правда, теперь уже не скажешь, поломал я тогда свою жизнь или обогатил скитаниями, наконец — принятием иночества, вознёсшего меня... Но близким людям, несомненно, принёс несчастье, коего они не заслужили.
Игумен, отдыхая, замолчал. Руки его лежали на собольем одеяле. Неупокой смотрел на растопыренные пальцы, похожие на жёлтые негнущиеся косточки. Ими уже ничего не схватишь, не удержишь, не приласкаешь... Но ведь хватал же в молодости и ласкал! Правда, несильно и всегда с оглядкой, с мучением совести. «Подобно мне», — подумалось Неупокою.
— Ныне ты встречи с давней своей подругой ищешь, — внезапно проговорил Сильвестр.
— Святый отец! Да я ни сном ни духом...
— Ручаться ты можешь за свой рассудок, но не за сон и дух. Они обширней и опасней рассудка. Я не обвиняю, а остерегаю тебя, ибо по умолчанию угадываю то, что ты прячешь от самого себя. Не вопрошаю, что приключилось с тобою в прошедшую субботу, но, зная, какие странные видения случаются в наших лесах, хочу припомнить некоторые заповеди: «Аще и мысленно согреших — согреших!» И ещё: «Всяк, воззревший на жену с похотию, уже согрешил с нею».
— Я помню их, отец святый. Но это... сильней меня!
— Вот и добро и добро... Поплачь.
С изумлением ощутив слёзы на своих ресницах, в горле, Неупокой вдруг догадался, что остался возле Сильвестра не ради страждущего, а ради самого себя. Не мог он уйти отсюда, хотя бы частично не покаявшись. Слишком тяжек был его новый тайный груз, слишком многое придётся ему сломать или перестроить в себе, чтобы жить с ним дальше. Нарушение иноческого обета поразило его больнее, чем он ожидал. Видимо, нравственные начала тоже были и сильнее и глубже в нём, чем у его знакомцев расстриг. «Могий вместити да вместит...» Он, видно, не мог.
— Отпусти меня, отче.
— Благослови, Господь.
Иноки возвращались с берёзовыми ветками, обильно устилая ими Кровавый путь. И черноризцы и послушники выглядели свежо и весело, кричали Неупокою, потряхивая ветками: «Мы яко козы!» Он, тоже яко козёл, только привязанный к своему колу, подумал, что веселы они, вкусив вина причастия, ибо чисты, он же сегодня даже от просфоры отказался, чувствуя свою грязь и нераскаянность.
Впрочем, после короткой вечерни, прошедшей в берёзовом и травном благоухании, когда от дорогих окладов и паникадил, увитых ветками, исходил не золотой и тускло-железный, а зелёный свет, молодой голод и его погнал в трапезную. Она тоже была украшена, озеленена.
— Чим станешь потчевать? — шутливо приставал посельский Трифон к келарю. — Чим развеешь уныние наше, оно же главный грех?
И тот, обычно строгий, перечислил, невольно испытывая удовольствие от братского предвкушения:
— Перепеча сдобная, привозная из города, ко штям по два яйца, каша пшённая с гроздовой ягодой-изумом, с маслом, да квас медвян.
— Без хмеля?
— Ты его клал туды?.. А може, кто и заложил, за всеми же не усмотришь. Ин за ним грех.
Кого другого, а келаря, по праздникам умевшего втихую побаловать братию хмельным, за руку никому поймать не удавалось. Однажды некий дурак-уставник возопил: «Кто-то хмельного взвару в квас добавил! Кто у нас кроме келаря да подкеларника в погреб заглядыват?» Келарь не задержался с ответом: «Случается, и ангелы...»
Шли медленные, солнечные дни первой недели после Троицы. Отец Савелий, служивший по особым дням в Ивановском монастыре, не появлялся. Видно, всё было недосуг ему узнать про Ксюшу. Арсений не заходил к игумену без вызова — и не тянуло, и старцы по своим соображениям неохотно пускали к болящему рядовых иноков. Готовясь к перемене власти, они перебирали возможных претендентов, подсылали соглядатаев и советчиков в епархию, даже одного — в Москву, но понимали по прошлому опыту, что преемником Сильвестра окажется человек неожиданный и Непременно одобренный государем. А до приезда этого чужого человека надобно привести дела в порядок.
По окончании нефимона Арсений затворялся в келье, но ни свечи не зажигал, ни молитвы не творил на сон. Лежал на грубом суконном одеяле, уставясь на серую заплатку оконца, а видел только соломенные волосы, упавшие на выжидательно-покорное и строгое лицо, и очи — васильки во ржи. Руки слепо и несыто блуждали в горячем раздолье девичьего тела, губы впивались в губы, не отдавая и не получая последней сладости.
Так было каждый вечер. Марфуша не отпускала его. Он запретил себе ходить в деревню Нави. Рубил воображение у корня. Днём это удавалось. Ночь припасала своё мучение, изощряясь в бесстыдном разнообразии.
«Рождение страсти слагается из четырёх частей: прилог — упоминание, соблазн; сочетание — когда мы поддаёмся помыслу, оно же — прорастание прилога; сложение — приемля помыслы или образы и с ними глаголя, сложит грешник в мысли своей: тако быть! Их завершает пленение: страсть, временем долгим в душе гнездяся, утверждается от собеседования частого и мечтания».
Всё это изучал Арсений, как и любой монах в начале искуса, понимая, как тяжек пожизненный обет безбрачия. Многие ли соблюдали его — другой вопрос. Большинство соблюдало. Неупокой не ожидал, что он, прилежный читатель Нила Сорского, окажется слабее большинства.