Изменить стиль страницы

— Ты что молчишь? — наконец спрашивает он.

— Да так, устал. — отвечаю я, ощущая спрятанную фотографию, В том месте, где она лежит, мне будто кто-то упирается в грудь. — Знаешь, я украл у тебя фотографию, — признаюсь я и достаю снимок.

— Зачем? — удивляется Юрка.

— Не знаю.

— А кто это? — Я молчу. — На что она тебе? Чудак! — И Юрка рвет фотографию. Швыряет обрывки на панель, а я бросаюсь их собирать.

— Да ты чего? — еще больше удивляется Юрка. — Если хочешь, я дам тебе таких штук десять.

— Нет, не надо, Я так.

Отворачиваясь от Юрки, засунув в карман пиджака кулак, несу крепко сжатые в нем обрывки, будто боясь выронить их, потерять. И от этого немеет рука.

Дома я ножницами вырезаю из этих обрывков папино лицо. Получается фотоснимок размером меньше, чем марка. Но теперь это — папа. Хоть он в папахе, в черкеске, но это — он.

На кухне появляется мама. Не найдя, куда спрятать фотографию, я запихиваю ее во внутренний карман пиджака.

6

Моросит мелкий занудный дождик. Типичный ленинградский дождь. Ни туч, ни облаков, небо в серой пелене тумана. И оттуда сыплется и сыплется эта мокрая пыль. Моросил он и вчера вечером, и сегодня весь день. Не налило ни одной лужи, а просто все раскисло, раздрябло в этой теплой мокрети. Разбухли кусочки картона, размокли обрывки газеты, валяющейся на панели. В моих парусиновых ботинках посвистывает, фонтанчики стреляют в дырки для шнурков.

В сквере возле Юркиного ларька пусто. Уныло мокнет под дождем поблекший щит с безголовым всадником. В ларьке громко, возбужденно разговаривают, кажется, ссорятся, и я не решаюсь войти.

— Зачем вы каждый раз напоминаете мне об этом, зачем? Вам не нравится? Но ведь вы сами прекрасно знаете, что этот ларек, фотография — все это временно, вынужденная посадка. Не это, так что-нибудь другое, какая разница. Настанет время, и я займусь настоящим. А это… Да, вы верно говорите, ради денег. Жить-то мне надо!

— Так все говорят, когда желают оправдаться. Прежде всего перед самим собой. Но — увы! — это время так никогда и не наступит! Поверьте мне!

— Да, может, сейчас надо делать именно вот эти фотографии. Может, это важнее, чем писать картины. Их шлют на фронт. Им радуются и плачут. Я был там, видел. Пройдут годы, и другие люди захотят узнать, кто вынес все это на своих плечах.

— И вместо микеланджеловских гигантов, вместо атлантов, держащих на своих плечах тяжелое грозовое небо, увидят тонконогих джигитов? Однотипных джигитов с разными лицами? Бог с вами, будьте фотографом. Делайте фотографии. Будьте фотографом, но хорошим фотографом. Правдивым. Вы покажите им наше время! Не декорации с выдуманными лебедями, не джигитов с дырой вместо лица, а настоящую жизнь, с ее запахами, с небом и землей, вот это!..

Дверь распахивается, и седой старик, которого я видел в мой первый приход, делает широкий взмах рукой.

— А, молодой человек! Очень кстати! Пойдите и высуньте голову вон в ту дыру. А этот уважаемый гражданин запечатлеет вас на память потомкам.

Я недоверчиво усмехаюсь.

— Не хочет! — радуется старик. — А он не хочет! Ай да молодец! Не хочет, чтобы его представили джигитом с тонкими стройными ножками. Он не такой. В нем тоже есть что-то свое. Свое! Так как же нам быть? А вот вы подумайте, а я пойду.

— Подождите, ведь вы промокнете, — пытается удержать его фотограф.

— Нет, нет. Всего доброго!

И он выходит под дождь. Спина его ровная, как доска, руки вытянуты по швам, и лишь взмахом правой кисти он переставляет тонкую легкую трость с набалдашником из слоновой кости.

Юрка машет мне из-за спины фотографа, зовет к себе. Я здороваюсь с фотографом, но он не замечает меня. Ходит по ларьку, а половицы раздраженно скрипят под его ногами.

— А вот, — говорит фотограф и протягивает к двери руку, показывая кисть без двух пальцев, — вот это у Микеланджело было? Нет!.. Гении мерзли в мансардах, ели по разу в сутки. А я не гений! Обыкновенный человек. Из косточек и мяса, не какой-нибудь голубой призрак. И это мясо промерзало до костей, а косточки трещали на морозе. Попробуй-ка полежи хоть одну ночь в снегу. Какой гений это пробовал? Репин, Микеланджело? Нет таких! Никто из них не ползал по Синявинским болотам. А я ползал. И теперь лебедей хочу, горячих пампушек, щей со свининой, эскимо на палочке. Ну и что? Разве это стыдно? И зарабатываю на щи как могу.

Только теперь мы замечаем, что старик позабыл авоську с кастрюлями, в которых нес из столовой обед. Фотограф выглядывает на улицу, но старик уже успел уйти. Взяв авоську, подержав в нерешительности, ставит на место. Нервно прохаживается по ларьку. И наконец, не глядя, обращается к Юрке:

— Сходите, Юра, снесите ему.

Дом, в котором живет старик, большой, темный, чем-то напоминает комод. Над парадной торчит гипсовая львиная морда с оскаленной пастью. В парадной — камин. На широких лестничных площадках стоят беломраморные обнаженные атлеты с отбитыми носами. Пошаркав мокрыми ногами о пол возле громадной, как в соборе, двери, Юрка дергает ручку механического звонка, похожего на эфес впрессованной в стенку шпаги. Нам открывает сам старик.

— А-а, позабыл! — восклицает он, увидев авоську. — Вот спасибо! Ну заходите, заходите, молодые люди, — приглашает он нас.

— Да нет, мы пойдем.

— На улице настоящий ливень! Прошу! — Сумеречным длинным коридором он проводит нас в маленькую комнатку. Чуть ли не половину ее занимает письменный стол. На нем лежат игрушечные серебряные гантели. А возможно, и не игрушечные. Если этот старик выполняет гимнастические упражнения с гантелями, то вот именно с такими, серебряными, на которых выгравированы затейливые вензеля.

Дверь в соседнюю комнату приоткрыта, и там, на полу, грунтовкой к стене стоят несколько полотен. Одно на мольберте. Возле двери, на стене, висит незаконченная копия с картины Васнецова «Витязь на распутье». Изображен лишь воин на коне, остальная часть полотна даже не загрунтована.

— Присаживайтесь, — предлагает нам старик. — Сейчас, юноши, будем пить чай.

Он уходит на кухню. Мы садимся на кожаный диван, подобрав ноги так, чтобы с ботинок не очень натекло на пол. В приоткрытую дверь мне хорошо видно полотно на мольберте.

На нем изображены двое, мужчина и женщина. Они сидят, склонившись друг к другу, коснувшись лбами, оба в зимних пальто, она — в темном платке. За их спинами окно, забитое фанерой, в форточку выведена труба печки-времянки. Уцелело лишь одно-единственное заиндевевшее звенышко, перечеркнутое газетными полосками, будто перебинтованное наискосок. Перед ними обеденный стол в виде вытянутой трапеции, на нем — белая тарелка, словно круг мишени с двумя тоненькими линиями — ободками, а в центре этой тарелки-мишени, как ее черное ядро-«десятка», — крохотная, меньше спичечного коробка, корка черного хлеба.

И эти двое вроде бы не смотрят на корку, но, чувствуется, нацелены на нее. Каким-то ощутимым внутренним зрением они следят за ней и как бы говорят друг другу: «Она для тебя. Возьми ее». Это угадывается по тому, как лежит у него на плече ее увядшая, белая как мел рука, как бы поглаживающая, незаметно ласкающая его ослабевшими пальцами. А он левой рукой только поплотнее обхватил ее голову, — глаза закрыты, но он кожей лба ощущает все, что она хочет сказать.

В комнату возвращается старик, и я, чтобы он не заметил мой взгляд, прячусь за Юрку.

— Сейчас, сейчас, юноши, одну минуту. Сейчас все приготовим.

Он накрывает на стол, а я все поглядываю в соседнюю комнату. Я затылком чувствую присутствие там тех, двоих. Повернувшись, всякий раз будто втыкаюсь взглядом в эту черную точку посреди белой круглой мишени.

— Ну что же, молодые люди, скоро пойдете учиться? — спрашивает старик.

— Он работает, — указывает на меня Юрка.

— Где? — тотчас оживляется старик. — Ага, это очень интересно! А кем?

Он подробно расспрашивает меня, и по тем вопросам, которые он задает, я чувствую — ему действительно интересно. Внимательно он всматривается в мое лицо, будто что-то отыскивая в нем. Прищурится и задумается, кивнет головой, а сам думает в это время что-то свое.