Изменить стиль страницы
2
Медынская — трудненько угодить ей!
Что ж? Человек чем старше, тем сердитей.
Под старость вспоминается сильней,
Как сам NN говаривал о ней:
«Вы — королева в золотой короне!»
Как на балах ей хлопали в ладони,
Когда она легко в мазурке шла…
Откуда тех воспоминаний мгла?
Причудница такая ж, перед нами
Вновь оживая, мертвыми глазами
Из пушкинского томика глядит,
И облик старческий ее облит
Чайковского туманом музыкальным!..
Хотя порой чуть-чуть бывает жаль нам
«Московскую Венеру», ну так что ж!
Счастлив тот дом и край, где не найдешь
Таких Венер, где молодость и силу
Столетнее старье не задушило,
Где ширина просторов голубых
Цветет для поколений молодых!
«Подай воды! — Постой! — Ну, что ты стала? —
Куда бежишь? — Ведь я тебе сказала:
Подай мне чаю! — Фи! холодный чай! —
Какой горячий! — Мне платок подай,
Да живо! — Что вы, к полу все пристыли?..»
И так вот час за часом проходили
И день за днем. Но светлый луч один
Есть у старухи. То — Марьянек, сын
Возлюбленный, как бог красивый, стройный,
Быть королеве женихом достойный.
Нет! Королевны годной не найти!
Хотя порой Медынская грустит
О том, что дитятку пора б жениться…
Хоть можно от людей пока таиться,
Но ведь в душе тревога не молчит,
Что над убогим хуторком висит
И нищета, быть может, — час не ровен! —
Что род Медынских, хоть и чистой крови,
Почти угас, что в кошельке легко,
Что грозный день уже недалеко,
Когда… и думать страшно! А Марьянек
Охотится на зайцев да крестьянок,
Да ловок лишь на острые слова.
Что ж делать! Молодая голова!
А сердце благородное упрямо,
И, как Везувия иль Этны пламя,
Страсть молодецкая кипит ключом.
Какая мощь и мужественность в нем!
Где есть еще сокровище такое?
Так забавлялись древние герои,
Когда стихала бранная игра…
А все-таки… Пора бы уж, пора
(У старой шепотом прорвется слово)
Всё в жизни взвесить, и решить толково,
И из веселого повесы вдруг
Мужчиной стать серьезным. Ведь вокруг
По нем вздыхают лучшие девицы!
Но кто из них со Стасею сравнится?
К чему слова!.. Понятно, что пока
(Скончался сам пан Людвиг, а рука
Предательская Генриха убила)
О свадьбе я бы и не говорила,—
Еще к тому же траура вуаль
От Стаси ясную скрывает даль…
И эта девка! Лишняя забота —
Маринка эта! А ведь правда, что-то
Дал Кутерноге за нее он сам…
А тот свободу льстивым дал словам
И Стасю смог уговорить вначале,
Когда на ту упали все печали,
Чтобы Медынским девушку продать:
«Ведь всё равно — добра уже не ждать!
Такое зелье и в земле не спрячешь!..»
А Стася — что ж? Безумье, не иначе,
В то время помутило ум у ней,
И золотистую головку ей
В покорном безразличии склонило,
И ревность в темном горе потопило!
А горя не измерить, не обнять…
Опять-таки: к кому же ревновать?
К служанке, хамке? Всем на удивленье?
С Медынскими однажды, на моленье
В костеле, Стася встретилась — бледна,
Печальна… Знать, конечно, я должна
Всю правду. Что в глазах ее сверкнуло?
Кого-нибудь она бы обманула,
Да не Медынскую. Ведь то была
Причудливая смесь любви, тепла,
Укоров, скорби, жалоб, гнева, боли…
Развеет время всё, как ветер в поле.
Во имя цели золотой, сынок,
Пора, пора переступить порог!
Адама бросить и гульбу тем боле,
Откинуть прочь прилипшего Кароля,—
Они, как демоны, черны… как ночь.
Порвать все связи! Всех их выгнать прочь!
Сжечь корабли! Вот это будет мудро!
Так думала от утра и до утра
Медынская. Те мысли всё сильней
Вливали в сердце да и в руку ей
(В морщинистую руку с желтизною)
Злость, про которую могли покои
Домишки старого порассказать…
Хоть правда: нынче горничных не пять,
Как прошлый год, а только три осталось,
На них все дни старуха изливалась
Безудержным потоком брани злой.
Ужасно видеть, как паныч порой
Или паненка, тоже расцветая,
Проходят, по живым телам ступая,
И жизнь чужую душат, и гнетут,
И душу топчут, и отраву льют…
Но если полутруп, гнилой, вонючий,
Чужую жизнь, чужую юность мучит —
Тогда не страшно?! Сло́ва не найти,
Чтобы проклясть, и сжечь, и растрясти
По ветру пепел…
                          Всех как бурей сдуло, —
Пора идиллий крепостных минула,
Исчез мираж проклятый навсегда!
Не закричит старуха никогда
И не толкнет, но пилит. Муку эту
И день и ночь, с рассвета до рассвета
(Не спит старуха — молодым не спать!),
На гром угроз хотели б променять
Запуганные девушки. За словом
Невинным, в каждом жесте пустяковом
Старуха видит тысячи грехов.
А смех! Как только молодых зубов
Блеснут снежинки, заискрятся очи,—
Она: «Вот! вот! Смеяться вы охочи!
Над чем смеетесь?» И пошла, пошла…
Марину лишь не трогала пила.
Со дня того, как ввел ее Марьянек,
Взволнованный, счастливый, полупьяный,
Усталую, с заплаканным лицом,
В почтенный свой, гостеприимный дом,
Ей, матери, на стыд и на обиду, —
Медынская не подала и виду,
Что материнский жребий ей тяжел.
Пускай живет! Пусть даже и за стол
Господский эту девку сын сажает!
Мать, бедная, и глаз не поднимает,
Сидит, молчит…
                     Но лучше б — гнев слепых
Проклятий черных и укоров злых,
Чем яд глухого, страшного молчанья,
На смерть похожий разговор без слов!
Марины милой первая любовь,
Израненная Генрихом, стонала
От страшной боли, но не умирала,
Слезами выливалася и жгла.
Так пролетело лето. Так прошла
И осень смутная. Декабрь косматый
Осыпал снегом ветви, поле, хаты,
Сердца засыпал, память усыпил.
Вот у окна, где звезды прилепил
К стеклу мороз, как верный страж традиций,
Сидит Марина… Что ж, девичьи лица
Видны в оконцах с улиц снеговых
Во множестве поэм друзей моих,
Поэтов! Но, однако, нет причины
Умалчивать в рассказе, что Марина,
Задумавшись, сидела у окна,
Что о Марьяне думала она,
С неясной нежностью по нем тоскуя…
Нет! При желанье даже докажу я,
Что эта строчка истине верна:
Обижена, на всей земле одна,
К себе участья девушка не знала.
Она лишь от Марьяна услыхала,
Глубоко затаив тоску свою,
Хоть пьяное, но все-таки: «люблю»,
Без смеха, без глумленья, без насилья…
Он, пусть невольно, волю подарил ей,
Всегда был с ней беседовать готов…
К тому ж, мы знаем: ведает любовь
Запутанные, темные дороги,
В которых не мерзавцы Кутерноги
Да и не Людвиг, женолюбец-пан, —
В которых сам великий Дон-Жуан
Не разобрался б, если скажем строго.
Любовь… Пожалуй, это слишком много, —
Нет, некое неясное тепло
В Марине вздрагивало и росло,
Когда звучал Марьяна шаг далекий
И голос хриповатый и широкий
Раскатывался утром по двору.
…А сквозь окно ей виден тихий пруд
Под тихим, синим, снеговым покровом,
А там поля легли платком пуховым,
А там и лес синеет сквозь туман…
Там где-то буйно носится Марьян,—
Единый, кто остался… ох, единый!
И день садится в снежные седины,
Снега к закату, словно кровь, цветут.
Неясно думы в голове снуют
Печальные, подобно сонным чарам…
А за стеною (стены в доме старом
Тонки) весь день Медынская бубнит…
И словно вечность, каждый миг бежит —
И всё ж обманчивой надеждой веет.
И словно в песне — вечер вечереет,
И словно в песне — ржет в тумане конь…
Сквозь сумрак лет, как голубой огонь,
Мерцает мне морозный вечер в поле,
Когда, бывало, поохотясь вволю
(Пусть неудачно, ну, да это — прочь!),
Идешь домой. И наплывает ночь
Украдкой, осторожно, чуть заметно.
Еще закат играет многоцветно,
Горит и рдеет. А уже ковром
Ложится густо тень… И вот кругом
Уже совсем померкло…
                                 …«Едут! Боже!» —
Запыхавшись, с багровой, пьяной рожей
Ползет Адам. Вот Кароль вслед за ним,
Обрадованный случаем смешным
С Адамом, — упустил он так неловко
Лису живую (хитрая плутовка:
Закрыв глаза, как мертвая, легла),—
И прыскает, склонившись у стола.
А сам Марьян, — ох, сердце предвещало!
Недаром же так долго толковала
Вчера тайком Медынская с сынком! —
Поглядывает кисло он кругом,
Марину будто бы не замечает,
Из уст его впервые вылетает
Обиды слово, ядом налито…
Терпи, Марина! Дальше и не то,
Сестра моя, тебе узнать придется!
Терпи! Пока терпенье не порвется!
Да, накануне вечером вела
Беседу про плохие их дела
Медынская с сынком своим единым.
«Скажи прощай, сыночек, всем Маринам! —
Впервые прямо молвила она.—
Я понимаю — молодость буйна,
Кровь горяча — и то не в укоризну!..
Но ведь всему свой час приходит в жизни,
А зла тебе не пожелает мать.
Ах! Как бы мне хотелося обнять
Невестку добрую, внучаток милых!
Тогда не страшно было б и в могилу,
Уйти навек за гробовую дверь…
Потом учти: не мальчик ты теперь,
А ведь у нас большие недостатки!..»
Марьян, конечно, гаркнул: «Пани матко!»
Дверями хлопнул, слушать не хотел…
Однако сам — не то он постарел,
Не то ему попойки надоели,
Не то наскучила на самом деле
Марина — хоть не признавался он, —
Не то он был свободой утомлен, —
Но в цель слова старухины попали…
А тут и гончие! Сегодня гнали
Так, что и вспомнить стыдно!.. Пан Адам
Его дразнил… Но шуткам и словам
Границы есть. Зачем же удивляться,
Что раздражение могло прорваться
Перед своей Мариной… Как? Своей?
Довольно! К черту! «Пей же, Кароль, пей!
Конец наступит скоро развлеченьям!»
Ольшевский онемел от удивленья,
Но всё ж большую чарку проглотил
И, хрипло крякнув, снова забасил:
«Что ж, побратим, веселье с горем — рядом!..»
А девушка меж тем горячим взглядом
Всё смотрит в посиневшее окно,
Но никого не ждет. Всё, всё давно
Прошло. И снег ей сердце укрывает.
«Тень счастья… и она сейчас растает».