Изменить стиль страницы
3
Полями ночь, полями тень идет,
Полями бродят шорохи и звуки;
Деревья скорбно простирают руки,
Их речь бессвязной жалобой полна…
Кому? Никто не скажет. Тишина.
Молчит покамест туча грозовая,
Но притаилась, спину выгибая,
За черным бором. Молния — и тьма.
Далекий гром — и снова тишь нема.
Сорвался вихрь, ошеломляя шумом,
Промчался мимо всадником угрюмым,
Который стремя потерял в бою,
А с ним и славу потерял свою,
И конь несет его, почуяв волю,
По жуткому испуганному полю,
Спасая от негаданной беды.
Деревьев мощных дрогнули ряды,
Затрепетали вдруг, загомонили,
И травы стебли долгие склонили,
И зов недобрый в дали понесло.
И смолкло всё… Таинственное зло
Накрыло небо и к земле прижалось.
Казалось, в мире вовсе не осталось
Ни радости, ни солнца, ни тепла.
В такую ночь к окрестностям села
Девичьего Марина подъезжала.
От страха ничего не ощущала,
Как будто вся окаменев, она;
Сегодня только словно бы от сна
Очнулась, но безрадостно встречает
И пробужденье. Как гроза, пугает
Ее грядущее; как злая ночь,
Паныч проклятый не отходит прочь,—
Ни убежать, ни вырваться, ни крикнуть!
Растаять бы, как облако, поникнуть,
Растаять, словно в небе синий дым…
Внезапно голос подает Максим,
Убогий старичок, — его послали
Доставить девушку:
                          «Эге! Болтали,
Болтали люди, будто бы… того…
Пройдет беда… конечно… ничего…
Пустое дело… Вот хоть бы с тобою,
Хоть, говорю, с тобою…»
                              — «Что — со мною? —
Откликнулась Марина, вздрогнув: ей
Чужим казался голос свой. — Моей
Никто на свете не оплачет доли,
Она пропала, словно ветер в поле…
Ты скажешь — я красива, молода?
Нет, старый! От красы моей беда
И сталася со мной. По злому следу
В проклятое Девичье нынче еду.
Заплакать бы, да слез-то больше нет.
Погибну? Сгину? Всё равно мне, дед,
Придется ли еще пожить на свете…
Я видела вчера: малютки-дети
На выгоне играли… Ну, сказать,
И от земли-то вовсе не видать, —
Гляжу, и больно стало: грязны, голы,
А каждый ведь задорный да веселый,
Точь-в-точь ягнята…
                            Глаз не оторвешь.
И думаю: а вдруг всё это ложь,
О чем нам люди тайно говорили,
И наши внуки скроются в могиле,
Не повидав счастливых, вольных дней?
Зачем тогда и кто учил детей
Надеяться, смеяться, любоваться
На ясный мир и миром наслаждаться?
Затем, чтобы опять… в глазенках их,
Зеленых, карих, серых, голубых,
Несчастье, ночь, неволя отразилась?
Чтоб радость их в проклятье превратилась?
Насмешка, дед!..»
                         Ее волненье вдруг
Остановил тревожный дальний звук,
Не дождь, не гром… Неясное движенье…
Так, колыхая наше отраженье,
Пугает нас вечерняя вода…
Стучат копыта… Как тогда, тогда!
Стучат копыта. Замерла Марина,
Оцепенев… Дрожит, гудит долина,
Дрожит дорога… Дрогнул и Максим —
И видит: конь горячий перед ним
Храпит, оскалясь пенистою мордой,
И силуэт, отчаянный и гордый
(Добавлю в целях точности: хмельной),
Ворвавшийся из темноты ночной,
К Марине перепуганной склонился,
Схватил — в седло — и, словно сокол, скрылся,
Пропал в ночи, лишь закурился дым…
И даже крикнуть не успел Максим.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

© Перевод В. Цвелёв

Ой, стала хмара та наступати,
Став дощ накрапать,
Ой, там збиралась бідна голота
До корчми гулять.[117]
Песня
В лесах весенний раздается шум.
Рассказчик неустанный, дед Наум,
Знаток вина и кухонных изделий,
Один шагает. Птицы не сумели
Беседу завязать со стариком
И трелью рассыпаются кругом,
Блестя глазами, пролетают мимо;
Как дети дикарей на пилигрима
Глядят, густые ветви шевеля.
И кажется ему: молчит земля,
Остановилось солнце, без дыханья
Простор воды. Кровавое сиянье
Легло на всё, прорезало чертой
Наума лоб, обветренный, крутой,
Где столько рытвин вычерчено горем.
Зверь, от ловца спасаясь, мчится к норам,
Взлетает к небу птица от стрелка,
Минуя близость страшного крючка,
Мчит рыба вглубь серебряной стрелою,
Когда виденьем, что грозит бедою,
По зеркалу воды мелькнет рыбак.
Но спрятаться от мысли… где и как?
От мысли жгучей, что зажала в клещи?
Смеется день, но это смех зловещий,
Запела ночь, но страшен песни звук…
Что ж дед Наум? Изнывшему от мук
Одна утеха, где ж искать иную:
В корчму пойти скорее, в Боровую,
Напиться, погрузив себя во тьму…
Да вон уж стало видно и корчму,
Сквозь лапы елок огонек мерцает…
Вошел:
            «Здоровы будьте!» — привечает.
«Дай бог и вам!»
                            Вокруг стола как раз
Компания друзей подобралась
Из тех, видать, что днюют и ночуют.
То не паны безудержно пируют
И сыплют щедро в море тьмы густой
Эстетику, омытую слезой
(Конечно, не своей, а подневольной);
То не поэты ищут рифмы вольной
При помощи обманчивой вина;
Не молодежь, шумлива и сильна,
Находит здесь горячее похмелье;
Не пахаря певучее веселье —
Что убран хлеб и скошена трава…
Нет, нет! Вон проступает голова
Сквозь пряди застоявшегося дыма:
То наш Гаврило. Никогда он Рима
Не видел, и никто в его родне, —
А ведь прозвали часом, в болтовне
(Кто ж, как не пан? От них же всё берется!),
Гаврилой Папаримским[118] и зовется
По книгам даже, а не то что так.
Скрипач отличный, выпить не дурак,
На свадьбах человек необходимый, —
Копейку зашибет за час единый,
И сразу же… да ну, известно всем,
Где будут эти денежки затем.
На свадьбе не бывали мы подобной,
Читатель, где цимбалы, бубен дробный
Для скрипки звучный создавали фон,
Где танца гул волной бывал взнесен,
Где бушевала сила молодая,
А музыка гремела, не смолкая,
Где свет свободы видели рабы,
Чтоб завтра вновь, под бременем судьбы,
Склоняться до земли изнеможенным…
Гостям — вино, постель — молодоженам,
Отсюда возникают и растут
И песни, что смущенья краской жгут
Лицо смуглянки, молодой княгини;
Про вишенку, что расцвела в долине,
Черешенку [119], что пышно принялась,
Про девушку, что честной сбереглась,
Как ягодка-калина наливная,
И в травах, в алых бархатах играя,
Поймала драгоценного бобра[120],
Когда пришла заветная пора…
Такие песни некогда звучали
В дни черной лжи, насилья и печали,—
В те дни, увы, мой детский век протек.
Но дерзкий Папаримского смычок,
В изгибах, взлетах и фиоритурах,
Будя уснувших, ободряя хмурых,
Врывался вдруг в старинных песен шквал…
А позже день суровый наставал,—
Жена больная, с ней нагие дети
(Хоть рифма тяжела: «куда вас дети»,
Но ничего я не нашел точней), —
Не диво, что от участи своей
Гаврило, голову неся хмельную,
Спасался торопливо в Боровую,
Согнувшись, как разбойник, что бежит,
Хоть и не ловят… Был нередко бит:
Подвязанные щеки у Гаврилы —
Вот доказательство казацкой силы;
Она, согрета свадебным вином,
Крушила всё, что видела кругом,
Да и артиста в гневе не жалела.
Случалось, и убогая «капелла»
Впадала в ярость, жаркий бой вскипал:
Звенели струны и колки цимбал,
Бойцам служивших средствами сраженья,
Выл глухо бубен, и в его гуденье
Врывался скрипки нестерпимый вой…
Ну, ясно, вслед баталии такой
Сходились музыканты утром рано
У деда Проня. Туфли из сафьяна
Иль ларчик сделать, внутренность замка
Исправить — всё могла его рука
Умелая. Дед Пронь, талантом истым
Отмеченный, слыл энциклопедистом,—
Во всех ремеслах сельских был знаток.
(Читатель! Не споткнись средь этих строк.)
Итак, он брал разбитые цимбалы
И скрипицу — и чудо делал он…
И вновь оркестр садился, как бывало,
И скрипка запевала вновь под звон
Цимбал и грохот бубна громового…
Вот после происшествия такого
Гаврило днем сегодня отдыхал.
С ним трубку верную Кондрат сосал, —
Пан Абрамович уважал Кондрата,
В нем видя настоящего собрата —
Охотника: Кондратка, сукин сын
(Пан говорил), такой у нас один,
Другого нет в заморских палестинах!
Запутанный узор следов звериных
По чернотропу и зимой читал
Отлично, а когда он подвывал [121]
Семье волков, представиться могло вам,
Что волк он сам, — такого к хищным ловам
Природа-мать готовила сама.
Знать, Абрамович-пан не без ума,
И хоть Кондрата звал прозваньем мерзким,
Зато поил шампанским да венгерским,
А чтоб не смог сноровку потерять
(Пусть вольнодумцы судят, наплевать
На крики!) — запретил ему жениться.
Поплакала Катруся-молодица,
Четыре дня Кондрат ходил в корчму,
Ну, и довольно. Нежность ни к чему
Перед охоты благородной страстью.
Теперь Кондрат и в вёдро и в ненастье
Легавыми, борзыми окружен,
Звериный след разглядывает он
И по болотам дупелей, как прежде,
Стреляет с паном… В золотой одежде
Ложится солнце в светлую постель, —
Какую же Кондрат наметил цель,
Куда стремится он? Вопрос тяжелый!
Для всех свое: одним пить мед веселый,
Другим — сивуху, а конец один.
Ищите романтических причин
Или других, прошу, коль есть охота!..
Вернувшись с бекасиного болота,
Пристроился Кондрат в конце стола,
Спросил стакан, другой, — и тут пошла
Охотничьих рассказов вереница.
От них невольно по уши у Гриця
Пилипчука раскрылся пухлый рот.
Пан Ма́рьян, украинский «патриот»
И польский (этот сорт и нам известен),
Любил внимать, как Гриць старинных песен
Выводит чистый переливный шелк.
Случилось, впрочем, как-то — Гриць умолк,
Не хочет петь, а в тот момент Медынский
Вошел в экстаз свой архиукраинский:
«Давай! — кричит. — Казачью запевай!
Ведро поставлю! Два ведра! Пускай
Старинной Сечи слава встрепенется!»
А Гриць безмолвен и не шелохнется,
Нахмурился, и руки на груди…
«Капризен, зверь!» Читатель, посуди:
Не диво, если пан Марьян, как порох,
Как молния в нахмуренных просторах,
Как жаркий факел смоляной, вспылил.
Ну, раза два ударил… ну, схватил
За плечи парня… свитка затрещала…
Что ж? Абрамович, тот с двух слов, бывало,
За пистолет… Иной на этот счет
Медынский… День-другой прошел — идет,
Встречает Гриця… Улыбнулся даже!
Итак, Кондратка сочиняет в раже
(Кондраткой он, похоже, и умрет)
Про «медведе́й», что пуля не берет,
Про сто волков, что сани окружили,
Про куропаток, что в степи водили
Охотника до смерти меж снегов,
Про знахарей, что заклинали кровь,
И слабодушным трусость «выливали»,
И бесов из оружья выгоняли,
Во всех житейских трудностях ловки.
Гаврило, опершись на кулаки,
Мечтает… Гриць, как мальчик изумленный,
Залезший на колени к бабке сонной
Послушать сказку уж не в первый раз,
С охотника не сводит синих глаз
(Ведь сказка-то чудесная какая!)
И слушает, от страха замирая.
Ну, кум Кондратка! Ну, бывалый кум!
А по лесу бредет весенний шум,
Березам белым косы расплетает,
Ласкает небо, тучи подгоняет
И веет освежающим крылом
Над нищим, безысходным бытием
Людей, чья доля — горе да тревоги,
Кого к корчме приводят все дороги…
Смеется шум, да горек этот смех.
Приход Наума радостен для всех:
Раз новый гость — еще предлог для пива.
Однако же старик немолчаливый
Лишь пьет, сопит, чадит махоркой злой…
Тут разглядел бы даже и слепой,
Глухой подслушал: тайное волненье
В уме кружится одинокой тенью,
Как черный коршун в дремлющих степях…
Недавний страшный случай на устах,
Но все молчат, без слова понимая,
Что за причина, что, как ночь глухая,
Сидит старик, подавленный тоской:
Чужое горе разгадать легко
Без слова — крепостным беда знакома…
И слез не надо, слезы — прах, солома:
В груди — страданий твердое зерно.
Друзья мои! Прошло давным-давно
Всё то, что на бумаге не поблёкло,
Видением сквозь матовые стекла
Неясно проступая… И дотла
Сгорел Наума гнев, и умерла
Любовь Марины; землю озаряя,
Бушуют грозы с края и до края,
И новиною прорастает даль…
Печаль!.. Забыты слезы и печаль
В дни разрушения и созиданья,
И горечь этой песни о страданье —
Наследье горьких песен прежних. Нет!
Не размягчай сердца, зови, поэт,
В мир творчества и радости бурливой,
Где реют флаги алые. Зови!
Вот цель живая повести тоскливой,
Цветок, что вырастает на крови.
Пой безотрадней, горше, Гриць кудрявый!
…Упали стены… Распростерлись травы
Кругом… Вот чайка плачет в вышине…
Вот скачет всадник на лихом коне…
Вон чье-то там, в окне, лицо мелькнуло…
Шинкарка Настя к косяку прильнула
И странно улыбается. Кондрат,
Как узник за решеткою, объят
Тоской по воле, что видна так близко,—
Кипит огнем. Шинкаркин сын Дениска,
Лобастый, шаловливый, озорной,
Украшенный пшеничною волной
Кудрей, стоит недвижно возле дома
И слушает, и слушает: знакома
И незнакома песня… А скрипач
Гаврило то безмерный горький плач,
То радость слышит, хлынувшую морем.
Пой, Гриць! Дай силы истомленным горем,
Надежды — скорбным, жизни — хилым влей!
Сокровищами души их засей!
Пусть у хмельного старика Наума
Зловещая на черных крыльях дума
(Ведь от нее поник он головой)
Взрастет, взовьется тучей грозовой,
Ударит… эх! Молчи, и так постыло, —
Умолкни, сердце!
                             Скрылся легкокрылый
Последний звук. Опять корчма, стена,
И мокрый стол, и синяя волна
Махорочного дыма. Вновь сивуха,
И о́бразов безумных завируха,
И крик, и шутки: подневольный рай…
«Гаврилко! Что ж ты там? А ну, сыграй
Веселую!» — «Я, братцы… право слово,
Я, брат…»
                      И вдруг из-под смычка живого
Частушки дробью сыплются в углы…
И вот сквозь дым:
                              расставлены столы
Для свадьбы. Слышен говор, крики, стуки,
Запели дру́жки и сомкнули руки,
Нарядным закружилися кольцом.
Огонь свечей на юное лицо
Бросает блики, образ изменяя.
Твоя, Марина, это мать родная,
Так молода, красива и стройна?..
Идет в волненье радостном она,
А голос — полон соловьиной дрожи…
Да подождите… Нет! Да это кто же?
Сама Марина! Нет сомнений… Взгляд,
Огнем глаза глубокие горят,
Нежна ее улыбка и стыдлива…
А рядом? Кто он? «Диво иль не диво…»[122]
Запели дружки… Радость велика:
Вон проступает голова Марка
Сквозь синие трепещущие сети,
Сияет лик, как солнце на рассвете,
Бояре — точно звезды в небесах,
Что угасают в солнечных лучах…
Вдруг всё зловеще скрылось перед нею:
Марина затуманилась, бледнея,
Умолкли скрипки, речь оборвалась…
Ох, не Марко любимый! Щуря глаз,
Там тянется паныч окровавленный
К невесте юной, ужасом сраженной,
И жжет руки поганой белизна!..
………………………………
Шинкарка наливает. У окна
Шумит сосна. Гриць медленным движеньем
Поправил длинный ус, с большим презреньем
Всех оглядел, и вот скрипач кладет
На подоконник скрипку (в ней живет
Еще последний отзвук легкокрылый), —
И Гриць запел о том, как проучила
Голь в кабаке вельможу-богача…
Поет он гордо, словно бьет сплеча.
Гаврило подхватил. Наум в похмелье
Подтягивает… Окна зазвенели
От песни той — высоких гневных слов
Против вельмож, подпанков и панов,
С надеждою, с величием победным.
Где ж время то, что богачам последним
Последней карой грянет? И когда
Взметнет восстанья буйная вода
Вас, Грици, и Гаврилы, и Наумы?
Иль это лицемерье пьяной думы,
Тень дыма трубки, чарок звон в ушах?
Нет-нет! Железного Шевченка шаг
Вот-вот из недр пустыни донесется;
Уж там и тут огонь рассветный вьется,
Чуть видный бледный луч разлил восход.
И скоро… нет, не скоро, но придет
На землю правда в пурпуре восстанья,
И палачи с мольбой о состраданье
Возденут рук поганых белизну.
вернуться

117

Ой, стала туча наступать, стал дождь накрапывать, ой, там собиралась нищая голь в корчме пировать. — Ред.

вернуться

118

В моем родном селе действительно был крестьянин, предкам которого кто-то дал фамилию — Папа Римский, что писалось вместе: Папаримский. Видимо, это была некая, как говорил Иван Франко, «панская шутка».

вернуться

119

Княгиня — титул невесты. Вишня, черешня — символ девичества.

вернуться

120

«Поймала бобра» — образ из свадебной песни.

вернуться

121

Выл по-волчьи, чтобы волки отозвались и этим выдали, где они находятся.

вернуться

122

«Диво чи не диво, пішли дівки на війну» — из песни.