Изменить стиль страницы
3
Кровь черную на землю пролила
Ночь сентября. Не видно уж села.
Исчезли в мраке низенькие хаты.
Лишь в панском доме, мраком не объяты,
Сверкают окна — тени за стеклом:
То профиль там покажется, потом
Руки движенье. Нежных муз и граций
Любитель щедрый (столько ассигнаций,
Да и труда в спектакли он вложил!) —
Пан Замитальский нынче пригласил
На ужин и соседей и знакомых.
Конечно, не в таких сейчас хоромах
Он проживает — да, проходит всё! —
Однако тут найдется то да се, —
Карповичей, Медынских мы уважим.
Долг хлебосольства — просто, пане, скажем!
Поужинав, прополоскавши рот
Венгерским, он изрядный анекдот
Им рассказал; кому какое дело,
Что дамы раскраснелись! Правда, смело
Немного… смеха всё ж не превозмочь.
Вот кровью черной сумрачная ночь
И панский дом теперь уж затопила.
Уснули все… Вин многолетних сила
Дремоте чар немало придала.
Кого же тут окутывает мгла,
Как будто материнскою полою?
Кто крадется к застывшему покою,
Где свет угас и смолкли голоса?
Как видно, свой: не слышно лая пса.
Играет пес да ластится вертляво…
Уснули! Спят! На сон спокойный право
Дала им сытость и скрепила власть.
Спит пан Медынский — лишь недавно всласть
Он целовал спасенную Марину…
Спит Замитальский, — погрузись в перины,
Он лысину в подушках утопил…
Спит пан Карпович, — в грезах совершил
Он многие чудесные поступки…
Младенцем спит, слегка надувши губки,
Его толстуха, тощего ксендза Поклонница…
Сомкнув свои глаза,
Так соблазнительно вдоль одеяла
В постели Стася руки разметала…
И каждый в мир мечтаний унесен…
С тобою явь сравнится ли, о сон, —
Где, всё забыв, не внемлем укоризне,
Где всё живет, но всё не то, что в жизни,
Где ни сомнений, ни раздумий нет…
Уснули! Спят! Дневных поступков след
Их в запоздалый трепет уж не бросит!
Вот пан Карпович — раз на сенокосе
Он как-то был. И в этот самый день
«Безбожного Вольтера дребедень»
(Супруги набожной определенье)
Иль «дивное народам вразумленье»
(Вольтера так сам пан определял) —
Ну, словом, на него тогда напал
Дух вольтерьянский — может быть, в квадрате!
А дурни-хлопы — этот сброд завзятый! —
Тот день считали праздником большим.
Смешно сказать! Да, нелегко жить с ним,
С таким народом! Словно с дикарями!
Коварный дождик брызжет над полями —
Им всё равно! Им — праздник! Сто чертей!
«Накажет бог!» — Ну, с помощью плетей
Он всех их выгнал в поле в тот денечек.
(Замечу я… так… только между строчек,
Что сам Вольтер, по правде вам сказать,
Умело мог хозяйством управлять,
И прибыли считал он досконально.)
И все-таки тоска брала буквально,
Что мозг мужицкий сумраком одет.
А впрочем, не на благо было б — нет! —
Когда б они, тупые поселяне,
В церковном не барахтались тумане, —
В бунтарскую они бы впали тьму.
(Приходский ксендз — хвала его уму! —
Всё понимал: ведь сам творец «Кандида»
По воскресеньям ездил — пусть для вида —
На мессу, как последний из дворян,
Пример давая добрый для крестьян.)
А в общем — ну народец! Боже правый!
Что за приметы, песни! Что за нравы!
Какая бездна дикости глухой!
Почтительности даже нет простой
Пред институтом собственности, право!
А в горечь дум к тому же влил отраву
Мальчишка — он на панском поле пас
Рябую телку… «Разве я припас
Такое пастбище для мужичонки?»
И не успел опомниться мальчонка,
Как уж нагайка в воздухе свистит…
Пусть в памяти он дольше сохранит,
Как скот свой загонять в чужое поле!
«Что? Я губу рассек тебе? не боле?..
Пускай отец увидит твой иль дед
Моей учебы незаживший след.
Пусть розгами еще проучит внука
Иль сына. Да! Наука — так наука!
Учить их по-иному? Никогда!
Ни совести не знают, ни стыда!..»
Спит вольтерьянец. Образ мальчугана,
На чьей губе еще сочится рана,
Не встанет ночью. Глупость! Легкий шрам!
А ты, ты всех изысканней меж дам,
Медынская! Взгляни: в воде зеркальной,
Блистая белизною идеальной,
Нагая грудь твоя отражена
И плечи — их Тибурций, вполпьяна,
Лилейными назвал. А брови эти!..
Но скрыты в обольстительном портрете
Черты жестокосердия и зла:
Когда у туалетного стола
На горничных ты гневаться изволишь,
Ты шпильками их прямо в груди колешь —
За Клеопатрой царственной вослед.
Да! Спишь и ты, в тебе тревоги нет,
Под одеялом легким опочила.
Твой муж — к нему богатство привалило —
О юных позабыл своих годах,
Твои желанья ловит он в глазах,
Заботится, глядит, как на картину…
Хотя, в театре увидав Марину —
Мужичку и «актерку»: «Фу! Нашел!»,
Он побледнел немного… Злой укол
Почувствовала Стася… Но и только!
Мир не нарушен в доме был нисколько,
И даже спора не произошло
О том, чтоб к Замитальскому в село
Поехать погостить по приглашенью.
Спит и Марьян. Не спать? Смущаться тенью
Былого? Проиграл? Кого? Пустяк!
Ведь за коня готов был он и так
Отдать ее. Мужичку — вон из списка!
Ну а теперь, теперь она «артистка»!
Сыта, в довольстве, в славе, черт возьми!
Притом — ведь всё известно меж людьми —
Сам граф Ловягин, кавалер столичный
И к женской красоте не безразличный
(Он ей вниманья много уделял
И не одну красотку описал
В брошюрке «К малороссам из столицы»,
Где лошади, собаки, молодицы
В букет прелестный объединены),—
Так этот граф — конечно, рождены
Его мечты стремленьем эстетичным —
Не поскупится «кушиком приличным»
(Его слова) на то, чтобы скорей
Купить Венеру эту… У дверей
Была Марина, слышала, незрима,
Как Замитальский в ухо «пилигрима
Земных красот» и «эллина» такой
«Куш» прошептал, что тот, став сам не свой,
Лишь рот раскрыл. Однако тут уменье
И время роль играют. Украшенье
Всей труппы не отдать же за пятак!
Слуга покорный! Нет! Он не простак!
А ведь дела такого стали сорта,
Что нужен «куш». С деревни ни черта
Не вытянешь, а труппа… в свой черед
С ней разоришься… Месяц — и банкрот…
Затем-то Замитальский, кинув сети,
Их затянул на страннике-эстете,
Во сне червонцы ловит вновь и вновь…
Ночь сумрачна. Как бы густая кровь
Застыла, обагрив земные раны…
…Вскочила Стася: «Что за отсвет странный?
Огонь! Огонь!» Иль это всё во сне?
Нет — огненные змеи по стене
Ползут и ноги жалят тонким жалом!..
А за окошком, в очертанье алом,
Мелькают люди, косы, вилы… А!..
«Вы пляшете? Терпели мы года!
Пляшите же! Ведь наши вам когда-то
Плясали обнаженные дивчата!
Теперь, паны, пришел, как видно, час —
Вы в пламени попляшете для нас!
Бежать? Куда? Иль хочешь, чтоб поддела
Я вилами твое нагое тело,
Медынская?»
                — «А, вот и ты, Марьян!
Эх, на словах когда-то был ты рьян!
Про братство, про любовь болтал, про волю!
Последняя любовница на долю
Тебе, дружок, оставила пожар —
Цветок румяный, новобрачным дар».
— «А! Вы свершали договор торговый,
Пан Замитальский, торговать готовый
Всем светом, лишь бы отыскался спрос!»
С Ловягиным из рдяной мглы вознес
Хозяин руки белые. «Что? Ярко
Горят огни? И души жег нам жарко
Твоих утех, твоей забавы яд!
Стоишь в окне? Твой жалкий молит взгляд:
„Ведь я вам друг! Я человек душевный!“»
Но вот топор сверкнул зарею гневной
Из темноты…
                         «Руби!»
                                  — «Да нет, постой!»
— «Пусть греются!»
                                — «Паныч наш дорогой!
Мое дитя испортил ты, Оксану,
Припомни-ка!»
                   — «Пусть доблестному пану
Припомнится тот радостный денек,
Когда под звуки песни на пенек
Он, пьяный, сел и криком наслаждался,
А крик тот из конюшни раздавался.
Стегать велел… разок… еще разок,
Счет перепутав…»
                          — «Вспомни-ка, панок,
Припомни наши муки, наше горе,
Наш горький пот и слез горючих море,
Забавы, шутки! Жадный до похвал,
Ты ради них, панок, учетверял
Дни барщины!»
                       — «Мы все тут, лицедеи!
Твои, наш пан, корыстные затеи
Нас оторвали от родных полей —
Изображать вельмож да королей,
Всё ж оставаясь жалкими рабами.
Безвестный мир открыл ты перед нами,
Нам показал приманку лучших дней,
Чтоб нам казались вдвое тяжелей
Те гири, что к ногам нам привязали!»
— «Да, это мы сквозь тонкие вуали
Невинною сияли наготой
Перед распутной, пьяною толпой,
Покрытые мучительным позором…
Да, это мы предстали вашим взорам —
Плясуньи, феи, нимфы и певцы…»
— «Калеки дочки, нищие отцы,
Да малолетки сироты, да вдовы.
Слуга, стелиться под ноги готовый,
Покорный пахарь, дикий волопас —
Мы все пришли! Встречай, хозяин, нас!
Неси меды! Разлей хмельные вина!»
— «Да, это я, красавица Марина,
Твой выигрыш, игрушечка твоя!
Тут было скучно, сумрачно, а я
Сто сотен свеч для пана засветила!»
— «Бей! Режь! Пали!»
                              И вот ширококрылый
По всей усадьбе носится огонь.
Уж не один хрипит предсмертно конь,
Грызет поводья, дико бьет ногами
Горячий прах. Пурпурными цветами,
Кровавыми снежинками летят
И падают, как снежные узоры,
Те голуби, вздымал к которым взоры
Пан Замитальский там, у флигелька…
Возмездья час! Как нож Зализняка,
Как сабли Гонты быстрые удары —
Сверкает гнев. Конюшни и амбары,
Скирды, овины жадный пламень жрет.
Пусть всех, пусть всех назавтра повлечет
В Сибирь свирепая, тупая сила.
Пускай тюрьма! Пускай Сибирь! Могила! —
Всё лучше, чем издевка, немощь, гнет!..
Наум, согбенный, в зареве встает,
Встает Марко с виском окровавлённым,
С ножом в руках — блестящим, освященным,
Клейменые восстали в кандалах,
Сгустились тучи, громы в небесах,
И песнь Кармалюка гремит грозою.
И надо всем, багряною звездою,
Стоит она, сомкнув свои уста,
Стройна, прекрасна, но уже не та, —
Не та, кого бросала в плач кручина, —
А — гром! А — гнев! А — мщение! — Марина!
1927–1932