Изменить стиль страницы

— Ну, бабаня, ты даешь! — невесело рассмеялся Николай. — Поп сам себя боится! Ну ты и фантазерка!

— Не веришь? — чуть ли не подпрыгнула старуха. И, повернувшись к иконе, висевшей в красном углу, трижды перекрестилась. — Вот те истинный крест!

— Да не тебе не верю — ему! Чтоб из-за фамилии торчал в сельской церквушке — чепуха это! — Николая стал злить весь этот разговор про попа. — Бездарь или дефективный какой-нибудь. Пил по-тихому или с девочками баловал. Вот его и придерживали. А может, ленивый был.

Бабка даже задохнулась от возмущения. Ее куричье лицо с острым тонким носом, сощуренными глазками и морщинистым круглым ртом задергалось вперед-назад, словно она хотела сглотнуть застрявшую в горле еду.

— Антихрист ты! — прошипела она. — Антихрист, хоть и крещеный.

— Это я-то крещеный? — расхохотался Николай. — Мама, я крещеный?

Татьяна Сидоровна, поставившая в печь чугунок с молоком, оперлась об ухват и, держась за него обеими руками, сказала:

— Отец не дал. Бабушка хотела, а отец не позволил.

— Нанося! Выкуси! — с ехидством, злорадно прокричала старуха, метнув кулачком с выставленным кукишем. — Это Ванька-то не позволил? А я и не спрашивала. Вы в клуб, а я, — она кивнула на Николая, — в одеяльце да к батюшке. Раныне-то, до пожара, у нас своя церковь была. Отец Вениамин и крестил. За спасибо, правда, ничо не дала, а он и за спасибо окрестил. Хороший батюшка был, царствие ему небесное. Так что ты, Коля, у нас крещеный.

— Мама, это правда? — спросил Николай. — Не сочиняет бабаня?

— А ну вас. Ну, крещеный. Откуда я знаю? И что за охота споры разводить? Неужто нельзя спокойно говорить, обязательно надо сцепиться. Устала я от вас ото всех! — сказала Татьяна Сидоровна и стукнула ухватом об пол. — И что вы за люди! С утра до ночи гыр-гыр-гыр, гыр-гыр-гыр. Никаких нервов не хватит. — Она прислонила ухват к печи, локтем обтерла лицо и виновато улыбнулась Николаю. — Не серчай, Колюшка, и правда устала я. Ты сыт? Может, оладушек испечь?

— Спасибо, мама, сыт, ничего не надо.

— Ну тогда я приберусь да пойду прилягу. Неможется мне что-то.

Бабка исподлобья поглядела на нее, на Николая и, подморгнув, глазами указала на свою комнату. Поднявшись кое-как, она поплелась, опираясь на корявую, отполированную за долгие годы палку. Николай поднялся, обнял мать и прошел вслед за бабкой. Хотя старуха и казалась ему временами выжившей из ума, все же была занятной, знала тьму всякой всячины, а главное — была великой выдумщицей.

Старуха улеглась на кровать, вытянулась, расслабилась, даже рот приоткрыла от благости, которая на нее снизошла. Николай сел на табуретку у оконца, в просвет между кустами черноплодки ему виден был их двор, огород, угол соседского дома, поросенок, лежащий в старом корыте, кот, крадущийся вдоль изгороди за пригревшимися в пыли воробьями, колодец с распахнутыми створками и рукояткой ворота, повисшей в верхней точке, — весь этот тихий теплый мирок, в котором прошло его детство. От сарая доносились хрясткие удары топора, запалистая ругань отца. А тут, перед ним — бабка, всю жизнь, сколько себя помнит, была точно такой же, как и теперь, — немощной, вздорной, с утра молодой козой несущейся в огород, в лес за грибами и ягодами, а к вечеру умирающей. Доброй вещуньей, истово верующей в бога, боящейся его страшной кары за какие-то старые грехи, то ли свои, то ли дальних предков…

«Чудны дела твои, господи!» — подумал он с улыбкой. Сам физик, идущий мыслью к межзвездным далям, сознанием и душою впитавший самые новейшие понятия о сложной, изменчивой структуре материи, дерзновенно рискнувший прожечь атмосферу своими плазменными жгутами, сидит в этой затхлой комнатке, пропахшей ладаном, табаком и нафталином, рядом с темной суеверной старухой, и старуха эта — его родная бабушка! Не слишком ли мы обольщаемся своими научно-техническими достижениями…

Бабка лежала на спине, скосив на него прищуренные глаза, и оттого казалась настороженной и злой. Но вот она вытерла кончиком платка рот, посмотрела на свои руки, на одну, на другую, сдунула мошку, вытянула руки вдоль по одеялу и затихла, бездвижная и почти бездыханная. Николай тоже затаил дыхание, зачарованный тишиной и каким-то нервным током, исходившим от старухи.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

— Ты, Коля, садись туточки, чтоб видать было, а я вот так вот повернусь, передохну да кой-чего тебе расскажу, потому как никто, ни отец, ни мать тебе этого не скажут, одна я. Ты сны какие видишь?

— Сны? Вижу.

— В цвете?

— Всякие. И в цвете бывают. А что?

— А старика какого-нить видишь?

— Старика? Не знаю, не помню.

— А ты вспомни. Такой невысоконький, сам темный, а глаза белые, как с бельмами. Старый старик.

— Старый? С бельмами? Нет, никогда не видел.

— А я вижу. Знаешь, кто это?

— Кто?

— Предок твой. Прадед отца. А твой, значит, прапрапра… — и не выговоришь. Ходит. Смотрит. А глаза — пустые. Во страх-то… Ты там на болоте, в часовне сидишь, гляди в оба, не подпущай. Крестись! Начнет наплывать на тебя, крестись! А сам не беги — нельзя! Бежать ни-ни — обовьет и придушит. Он ить колдун.

— Зачем же ему меня душить? Я ведь его прапраправнук.

— Так это ж не он! Это ж злой дух бродяжит. Добрый-то в могилке лежит, а злой по свету мотается, мстит.

— Кому мстит? Нам, что ли?

— И нам, и людям вообще. На кого бельмы наведет, тому и лихо. Злодей потому как. Злодеи ить безо всякого выбора действуют, им лишь бы страхом, кровью насладиться. Они ж смертью чужой живут.

— Как это «смертью живут»?

— Ну как, как. Нам жизнь нужна, а им — смерть. Для нас родиться, для них — умереть. Оне вроде тоже люди, только наоборот. Меченные дьяволом.

— Интересно. И как же они выглядят?

— А так и выглядят. Ходют, вроде нас с тобой, на двух ногах, пищу едят людскую, голосом говорят человечьим, а тут, в нутре все по-другому. И видят по- другому, и слышат, и чуют, и время наперед знают — чего как с кем сотворится. Беду напущать умеют — и на одного, и на всю деревню, — мор. Скот потравят — падеж пойдет. Молнией ударят в избу, али в человека, али в скотину, али в стог сена — как схочется. И человек тут неволен, одно спасение — молитва.

— Как же угадать таких, если встретишь?

— Как? А никак. Бабушка отца твоего, а моя свекруха, Пелагея Никитична сказывала, будто тут, в нашей деревне, жила одна старуха — бессмертная. Ага. Родители померли, старик ее помер, дети померли, а она живет себе да живет.

Уже внуки-правнуки все повымерли, а она все на заваленке сидит, Зёнками лупает. Так вот, бабушка сказывала, раз к ей один напросился в постояльцы, чтоб, значит, проверить, как и что, откуда такая живучесть. Ну, пустила она его, плату не берет, только говорит, водицы мне будешь носить из колодца да обратно в колодец — и все. Он и обомлел: как то есть в колодец? Из колодца-то понятно: есть-пить, лицо смочить, рубашонку простирнуть там или чо. А в колодец-то пошто? И каку-таку воду в колодец лить?! Что за наважденье! Ну, парень, говорят, лихой был, глазом не моргнувши, вселился. День живет — ничо, два — ничо, а на третий, к ночи, говорит ему эта старуха: ты, говорит, принесь-ка мне водицы ведра с два, а сам ложись спать за перегородку. У ней изба, вишь ли, перегорожена была, горница на две половины, по окнам как раз. Ну парень принес ей два ведра воды, улегся, как велено было, на своей половине, а сам ушки на макушку и сквозь сучок-то и подглядыват. Вот старуха раздевацца, берет бочку не бочку, ушат не ушат, а вроде-навроде бадьи, наливает туда воды, сыплет какого-то зелья, мешает на три раза с приговором. А какой приговор — не слыхать. Скидовает исподнюю одежду и голышом в бадью-то и — фур-р! И как только села, так и не старуха вовсе, а утица-кряква. Ну, помылась, поплескалась, поныряла, вылезла — опять старуха, только помоложе стала, пошустрее. Воду эту опять в два ведра слила и спать завалилась. Утром призывает парня. Бери, говорит, эту воду и слей обратно в колодец, только не разлей ни капли и сам не замочись, а то беда будет. Он, конечно, спужался страсть как, воду слил, только все ж таки чуток на ногу брызнул. Так вскорости нога эта и отсохла. Так и шкандыбал по деревне, Шкандыбой прозвали. Это моя свекруха сказывала. И про болото баила. Как раз в том болоте, где часовня, обнаружился как-то утопленник. Повешенный. Его, вишь, сначала вздернули, а потом утопили. Веревка-то с годами перегнила, камень оборвался, он и всплыл. Че-ерный, кожа, как у жабы, язык торчком, а глаза — белые. Во страсть-то! Она прямо, конечно, не говорила, но ведь как складывается-то… Мы ведь не Александровы. Мы — Непомнящие. Как Пелагея Никитична сказывала, это, значит, отец деда Егора, Семен Игнатьевич, так назвался. Фамилию свою истинную скрыл, беглый был, прятался. Бабушка, Анна Степановна, свекровь Пелагеи Никитичны, так и померла, ни словечка, а тетка деда Егора, уж и забыла, как ее звали, кое-чего успела передать. Беглый дедушка Семен, царство ему небесное, колдуном был, мог задумывать человеку беду, даже смерть. Нацелится мыслью на человека и думает: «Умрет, умрет, умрет», — глядишь, через месяц-другой, говорят, умер. Тетка сказывала, на Псковщине, откуда сам-то, на соседнюю деревню напустил по злобе мор. Народу перемерло — страсть. Отчего злоба — не ведаю. Его, конечно, ловить, казнь устроить лютую, а он — в бега. Бегал, бегал и — сюда, в Сибирь, в самую что ни на есть глухомань. Прижился тут в деревне, Непомнящим своего родства назвался, обженился, детишки пошли, а под старость, грех-то покою не дает, прятаться стал — от своих же. Раз в тайгу убег — в зимовье нашли, другой раз — на сосне гнездо устроил, потом — в берлоге сидел. А тут, когда часовенку-то поставили, в нее перешел жить, вроде дьячка или смотрителя какого. Каторжные там молились, и он с имя. Но, видно, неспроста прятался, за ним поиск шел, петелька стягивалась, он это чуял, скрозь землю, что ли, — не нам знать. Только как-то, это тетка сказывала, приезжают урядник с одним каторжным, дескать, куда опять девался старичок. А он, по рассказам, во такой маленечкий был, ростиком с меня, грудка во, сам черный, а глаза — как вода колодезная, чистые да прозрачные. Глаза его все боялись, говорили — дурной. И верно. Тетка сказывала, будто бабушка не подпускала его ни к детям малым, ни к скотине, когда, к примеру, корова или свинья плодиться должны. Про него так говорили: взглянет на беременную бабу, та три года разродиться не может, пока в церкву не свозят, свечку не поставит. Или вот: живет-живет ничего и вдруг такая напасть — не может выносить тепло, лезет в погреб, на самый ажно лед, ложится и лежит — день, два, не емши, не пимши. Застудится как следует и снова как ни в чем не бывало. Что, почему — никто не знат. Прятался долго, а нашли скоро: камень на шею — да в болото! А у него грех такой, что и болото не берет. Бумаги-то не глядел отцовские?