Изменить стиль страницы

— Черт бы их всех задрал! Шавку какую-то делают из председателя! Геморрой в ухо! Стройка стоит, значит, подпаивай рабочих, магарыч ставь! Чем их еще сдвинуть? Ври, выкручивайся, ходи на голове. Цирк Шапито! Дерьмо куриное убирать не можем, а все прогресс, прогресс — покоряем, перевыполняем, орденами обвешались. Тьфу! Теперь с яйцами этими, бери, председатель, корзинку, обходи дворы, обманывай самого себя: пустил птичник, первое яйцо повез! Тьфу! Ох ты, ёж твою в три господа старушку! Ну сколь это можно терпеть! А? Мать?

— А чё ты соглашался? — скорбно глядя на него, спросила Татьяна Сидоровна. — Послал бы его подальше, — она кивнула на телефон, — и все тут. Времена-то теперь иные. Может, скорее заметят…

— Ташкина заменят? — криво усмехнулся отец. — Он не заменяемый. Как пень, тут врос, тридцать лет давит район. Его заменить, это, знаешь, полрайона корчевать. Милиция, райсовет, прокуратура, народный контроль, ремзавод, кирпичный, базы — все под ним. Куда ни кинься, всюду его рука. Пойдешь против — фигу дадут. Вон Дмитроченков лижет, оттого и в передовиках, и техника — ему, строители, материалы, дороги. Нет, пока Ташкин правит, перемен не жди. Так что никуда не деться, будем врать, спектакли разыгрывать. Но не лизать! Вот этого он не дождется! Не лизал и лизать не буду!

— Чего кипятишься? — устало сказала мать. — Все знают, не лизал и не будешь. Садись поешь. Поди, с утра не евши.

— В горло не лезет… А где Олег? — вдруг спросил отец, оглядывая горницу. Беглый взгляд его прошелся по Николаю, словно по пустому месту. Ему нужен был Олег.

— Я тебе говорил, — сказал Николай. — Оформил на полставки лаборантом. Пусть поработает, пока каникулы.

— Каникулы?! В колхозе дел невпроворот, а они… — Отец выругался. — Чтоб завтра же отпустил парня. Понял?! Каникулы! Это у вас, у городских, каникулы, а тут не до каникул, вкалывать надо. Изнежили вас — каникулы!

— Дай поесть человеку, чего напал? — возмутилась мать.

Отец зло глянул на нее, на Николая, вдруг взял свою тарелку и вышел в спальню, отшвырнув подвернувшуюся табуретку.

Еда застряла у Николая в горле. Эвон как корежит отца. Уже и есть за одним столом не желает. Ну дела… Знал бы, так забежал бы в чайную, перехватил блинов или щей, хотя тут же понесли бы по деревне: Кольку выгнали из дому, питается в столовке. Мать жалко.

Мать села с краю, держась за грудь, растерянная, какая-то серая, несчастная.

— У меня уже сил нет, — тихо сказала она, кивнув в сторону спальни. — Сил нет, Коля.

— Нервы мотаем друг другу, вместо того чтобы радоваться, — сказал Николай громко, чтобы услышал отец.

Отец словно только того и ждал, выскочил из спальни — кулаки сжаты, на губах крошки, торопливо дожевывает, чуть не давится.

— Радоваться?! Ага, ты нас только и радуешь. Всю жизнь! — Задохнувшись, он обтер ладонью рот, указал пальцем на мать. — Смотри, какая радостная. И я — тоже. Что ж ты прикатил, красавчик, один? Почему до сих пор ни жену, ни внука не кажешь? Мы что, басурманы какие-то? Или глаз у нас дурной?

Даже мать, которую, казалось, уже нечем не удивишь, и та удивилась такому повороту. Николай невольно улыбнулся — ожидал, но этого? Отец действительно странный человек.

— Чего лыбишься? — взъелся отец. — Что, не имеем права на внука поглядеть? Не из благородных? Не тех кровей? Ежели твои так думают, то предупреждаю: вот, как говорится, бог, а вот — порог. И чтобы больше никогда, никогда…

— Ваня! — крикнула мать. — Ваня! Опомнись!

Отец уставился на нее, выпучив глаза. На него порой накатывало — бывал не в себе. Рубанув стиснутыми кулаками, он дергано прошел около стола, мимоходом скользнул рукой по согнутой спине матери и вышел из дома. Вскоре со двора донеслись хрякающие удары топора — отец взялся за дрова, сбить злость.

Из своей клетушки вышла, держась за стену, бабка Марфа. Седые космы висели, как у ведьмы. Левый глаз со вчерашнего дня затек кровью и болел — бабка весь день лежала, как мертвая, и только к вечеру выползла из своего угла.

— Опять бушует? — спросила, передвигаясь к столу.

— Хоть бы вы, мама, сказали Ивану, — обратилась к ней Татьяна Сидоровна.

— Ага, скажешь, — проворчала, постанывая, старуха. — Он ить сам себе, самее нетути. Как скажешь, так и отскажешь. — Она присела у стола, завела двумя руками пряди за уши, пригладила волосы и на лбу. Горб не давал ей распрямиться, и она согнулась, опершись локтями в колени.

— А ты, пока здеся, не перечь ему, помалкивай, — сказала сердито.

— Да разве я перечу! — воскликнул в сердцах Николай. — Разве в этом дело?!

— В этом — не в этом, а молчи и все. Будто никаких сомнений. Ты — как он: он киват и ты кивай, он умолк и ты молчи, — поучала старуха. — Сам по себе он ить не злой, его люди злят, дурость ихняя. Сколь крови-то попортили ему, а он — нам. И все из-за людей. Встрял в колхозную команду, вот она его и ест. Людям добро, а оне — пакости. Люди-то говенькие нонче, завистливые, ме-елкие, пакостливые. А он все как мальчик Христовый, верит кажному слову, хорошими всех видит, вот оне и пользуются. Омман на оммане, корысть на корысти, а ему все хорошо. Кнутышев Степан уж вор-перевор, морда, как у крысы, его по одной морде под арест сажай, а наш Ваня все заступничал, под защиту брал — хороший работник! А хороший-то так проворовался, что из кладовщиков прям за решетку. Раньше ночами брали, а тут днем приехали — пожалте в кутузку. И не посмотрели, что партейный. Теперь Галька его толстопузая посылки ему шлет из наворованного, силы поддерживат, чтоб вернулся да снова за свое. Их, воров-то, в старину метами метили: кому на лоб, кому руку воровскую отсекали, кому ноздрю долой. А нонче тужурку теплую — на, завтрак, обед и ужин — на, постельку мягкую с одеяльцем — на. В кино-баню — пожалуйте. Чем не жизнь? Он от такой тюрьмы еще пуще воровать станет. На воле — как сыр в масле, и в тюрьме — малина.

— Мы о чем говорим-то? — устало вздохнула Татьяна Сидоровна. — При чем тут Кнутышев и все это? О сыне вашем разговор.

— Верно, — согласилась старуха, — о сыне. Сколь я ему говорила: ох, Ваня, смотри, такие ценности на шею взял, гляди в оба, воров да жуликов не подпущай. Фамилья-то наша лихая, Непомнящие мы, чтоб на грех ненароком не нарваться. Непомнящие мы! — подняв палец, повторила старуха и кивнула себз, как бы закрепив значение сказанных слов.

— Ну уж вы скажете! Когда это были Непомнящими-то! Уж сто лет как Александровы, — сказала Татьяна Сидоровна. — Да и фамилия сама по себе не помеха и не укор.

— Это смотря кому, — отбила старуха. Она глядела на Николая, будто говорила только с ним. — Вон пусть Коля скажет: возьмут в начальники с нехорошей фамилией? А? — И так как Николай молчал, вяло пережевывая мясо с картошкой, сказала за него — Нету таких начальников, нету! Фамилия очень даже сказывается. Вот был у нас в приходе поп, отец Вениамин, а в мирской жизни Андрей Иванович Бесов. Умной мужчина и батюшка серьезный. Ни рюмку, ни папирёску в рот не брал, пост блюл, не то что нынешние, а уж службу вел — заслушаешься. Голос душевный и подход знал. Сам с бородкой, видный, кра-аси-и-вай! А вот Бесов, и все тут. Так по сельским церквам и служил, в город не пущали — фамилия!

— Может, сам не хотел, — сказал Николай.

— Хотел! Он умный был поп, статейки сочинял, в Москве, в патриаршестве признавали. Признавать-то признавали, а ходу — нет. Из-за фамилии. Да он мне сам как-то признался. Я к ему на исповедь стала, очередь большущая, он спешит, а мне чего-го и ударило в голову, дай спрошу. И спросила. «Отчего, — говорю, — батюшка, ты в город не перебираешься?» А он этак кротко вздохнул, положил ручку свою мягоньку мне на спину, аж до сердца тепло дошло, да и говорит: «Я, — говорит, — родителев знак имею нехороший, фамилию, опа-то мне и вредит», — «А поменять?» — говорю я. «Фамилия, — отвечает, — знак божий, как ни меняй, а суть — с тобой». — «Но разве ж, — говорю, — вы имеете что с нечистой силой?» А сама крестом себя, крестом. Он тоже истово так перекрестился и меня — тоже. «Конечно, — говорит, — не имею, но знак есть, а потому, добрая душа, надо о спасении думать особо, не предаваясь соблазнам гордыни и плотских удовольствий».