Изменить стиль страницы

В мороз все-таки повеселее: светло на улице и в доме. Но когда в конце зимы тонко заноет, засвистит в трубе вьюга, — как раньше в церкви, наверху, на клиросе, подхватывал молитву и приударял визгливый старушечий хор, — совсем не по себе делается старику. Думается, что обидно бы было умереть, почти пережив зиму. Гадает, где пристигнет его смерть: сидя или лежа на кровати; может, на улице ударит его паралич, и замерзнет он там, и съедят его звери. В проницательном раздумье догадывается он, почему не какими-нибудь другими словами встречают его приехавшие за сеном конюхи, а только: «Живой? Дедушка! Отопри».

И видит он почти уже наяву, как приедут они однажды, станут стучать в окно, в дверь, всматриваться сквозь холодные стекла в избу и кричать: «Живой? Живой? Живой?» И как взломают дверь, загремит в тишине сбитый запор, и снимут мужики на пороге шапки, увидев на полу посреди выстывшей избы его распростертое тело. Как будут, суетясь, укладывать его в сани, потом повезут в город мимо тех же сосен-берез, и ни одна-то из них, может, не вздрогнет, не качнет на прощание веткой. Потом тело сдадут родственникам, чтобы те своим чередом зарыли его в мерзлую каменистую землю, на горе, на кладбище.

Тошно и жутко делается старику. К ужившемуся в нем холодку прибавляется странная дрожь, озноб. Он пытается не думать, забыть о смерти и — не может. Хочется встать, уйти от страшных неотвязчивых мыслей. Он и впрямь поднимается с лавки, но куда идти? Старик беспомощно прохаживается по избе, теребит засаленный низ сатиновой косоворотки и прислушивается. Уже начинает ему казаться, что не половицы, а углы потрескивают у избы. А трещат у избы углы — худая примета: к покойнику.

Подходит Афанасий Матвеевич к изголовью кровати и, словно спасаясь, хватается обессилевшими руками за сбрую. Он дергает ее изо всех сил и звонит бубенчиком.

Тили-динь! — раздается в избе по-прежнему живой, как не из здешней жизни, голос.

Тили-динь! — мчится по лесной узкой дорожке вороная стремительная лошадка. Кто там, сзади, в темной длинной повозке?

Стоят в глазах у старика слезы. Беззвучно перебирает он дрожащими бескровными губами. Жизнь прошла.

Но несмотря на свою тревогу, непослушными руками одевает старик телогрейку, шапку, рукавицы и выходит во двор, к корове.

Прозрачные сумерки уже опустились на землю. Корова неподвижным томным взглядом смотрит на хозяина.

— Заждалась, матушка, — треплет ее по шее старик. — Заждалась. Он скидывает корове на ночь сена и берет заступ. Откалывая мерзлые лепешки, он чувствует, как животное подбирается сзади и ласково лижет полы телогрейки.

— Матушка, — говорит старик и чешет корове за ухом. — Матушка…

Шарик, Кузя и Петухов

Сторож заводской базы рыболовов и охотников Иван Сергеевич Петухов сидит поутру на озере на своих излюбленных лунках неподалеку от берега и за компанию с другими рыбаками, приехавшими с утренним автобусом, удит на уху окунишек. Ловит он эту мелкую братию умело, с особым щегольством и показушным пренебрежением к занятию.

— Ишь, царапается, — приговаривает он вслух и равномерно поддергивает леску с небольшим изящным колуном — маленькой светлой блесенкой и отдельно, на леске, расположенными крючками, — Хитрец какой. А вот мы сейчас тебя выманим, посмотрим, какой ты есть хитрец-нутрец. — Он, наконец, подсекает и вытаскивает из крошева мелкого льда и снега крохотного окунька. — Вот теперь скажи, парень, что с тобой делать? Толку от тебя никакого, а отпустить — опять икру примешься жрать. Ишь, зёв-то какой открыл — ревешь, что ли? Прокорми едакого… — И, замечая, что на холоде у окунька начинают белеть плавнички и кончик хвоста, Петухов отпускает-таки рыбку в лунку.

Затем рыбаки, сидящие неподалеку, слышат, что сторожу попал окунь необычно длинный, как Жак Паганель, потом славный ерш, осанистый, как Федор Иваныч Давыдов (директор завода), и к концу рыбалки, судя по комментариям Петухова, в ящике у него собирается довольно теплая компания из доброй половины заводского начальства и бывших его, Ивана Сергеевича, товарищей по работе. Тут и бойкий, ни минуточки не простоит, интеллигентный Пивоваров из отдела снабжения, и пузатый Березин из отдела труда, которого, как вынули на лед, так и не пошевелился ни разу — совсем, как на работе. Здесь и начальник скрапоразделочного цеха Илья Петрович Бурлаков, который, когда скажет по утреннему селектору, что у них на начало смены всего полконтейнера кислорода, обязательно вздохнет — глубоко, грустно, словно действительно сам последним кислородом дышит, — и все слушают этот скорбный в полминуты вдох и ждут, когда Илья Петрович выдохнет…

— Ну, как там? — Петухов, смотав снасти, подходит к рыбакам — к тем, с кем еще недавно, до ухода по горячему стажу на пенсию работал в листопрокатном, а затем в ЖКО. — План будет?

И хотя это «там» словно чуть ли не за границей, а «план будет?» теперь утратило прежний интерес, он дотошно выспрашивает: все чудит ли Рябинин, давит ли по-прежнему Ильин, не прибавили ли в зарплате за ночные часы диспетчерам… И, расспросив все досконально и конкретно и как бы снова восстановив себя «там», Петухов, строго наказав, чтобы на его «прошлогодних лунках никто не ловил», прощается с рыбаками и идет на базу — прибираться, топить печи, обедать.

Зимой, этак в конце января — февраля, когда на озере затишье, я люблю ночевать на нашей заводской базе. Редких в эту пору рыбаков подбирает вечерний автобус, на базе, кроме сторожа, никого. Намерзнувшись за день на ветру, поймав десяток-другой окунишек и просверлив во льду столько же лунок, приходишь уже в сумерки в желанное тепло. За окном продолжает свистеть ветер, а здесь, в просторных комнатах, тихо, уютно, спокойно. Потрескивают нагревающиеся трубы водяного отопления, ходит по комнатам на трех лапах молодой кот Кузя. Хозяин курит перед печкой папиросу и, подкладывая в огонь совок за совком, разговаривает с котом:

— Что, брат, подладил тебе Сомов лапу? Так-то. Скажи еще спасибо, шкуру не содрали. Сиди теперь на группе.

Кот, сделавшийся по причине инвалидства — как и большинство людей в его положении — грузным, дородным, мурлычет, трется о ногу Петухова, блаженствует. Нынче осенью заведующий базой (такой же сторож, как и Петухов, только на нем числится весь инвентарь — лодки, весла, кровати) Иван Трофимович Сомов обнаружил неподалеку от сарая, в болотце, следы норки. Он живо настроил капкан, и через день «норка» попалась — это был кот Кузя. Кузя сидел в капкане грустный, мелко дрожал, и ласковая кошачья смерть уже поглаживала его по шерстке, когда Петухов освободил горемыку. Перебитая лапка у кота отсохла, больное место зажило, но каким чутьем понял Кузя, кто является виновником его инвалидства, остается, по словам Петухова, «тайной, покрытой мраком». И в те четыре дня, когда Сомов дежурит, подменяя Петухова, кот сидит где-нибудь за занавеской на печи, забившись в угол, или, голодный, весь день слоняется на улице. Вечером Кузя появляется на перильцах сходен, поджидает возвращающихся рыбаков. Те гладят кота по спине и одаривают мелкой, иногда вовсе не лишней рыбешкой.

Петухов, хорошенько раскочегарив печь, ставит на красную плиту кастрюли с водой — для ухи себе и на похлебку собаке. Ерши и окуни, что не успели как следует замерзнуть, начинают биться, стучать о стенки рыбацкого ящика. Хозяин вываливает их в тазик с водой, моет для порядку от слизи, складывает в чашку.

— Воюйте теперь, — говорит он всем этим Федорам Иванычам и Ильям Петровичам, — разевайте хайло. Это не по селектору нам, грешным, «давай-давай!» орать.

Далее идет нехитрое дело с последовательной засыпкой в кипяток начищенного мелко нарезанного картофеля, соли, поименованной начальством рыбы, лаврового листа… Петухов бросает в другую кастрюлю какие-то сухари, остатки пирогов с прошлых наездов рыболовов и ставит похлебку на порог — остудить для Шарика. Наливает ухи в тарелку, обстоятельно, со вкусом хлебает сначала бульон, потом ест заранее вынутую остыть и подсохнуть на тарелке рыбешку и запускает к своей кастрюле Шарика. Аппетит Шарика, вместительность его желудка — неразрешимая загадка для Петухова, он каждый раз завороженно смотрит, как ест собака, и не перестает удивляться. Несмотря на свой невзрачный вид, пес жрет очень много. Полуведерную кастрюлю сухарей с водой он не только съедает, но вылизывает дочиста и садится, вопросительно глядит на хозяина.