Изменить стиль страницы

Сидя в школе на уроках, я не слышал, что говорили учителя, не понимал вопросов, отвечал невпопад. В глазах моих стояла таинственная темная глубь воды, из которой появлялась воображаемая рыбина, душа изнывала в ожидании звонка с последнего урока. И вот звонок! Все, «как люди», домой, а я — на речку. Не спеша, чтобы продлить удовольствие, вытаскиваю, вызволяю из-под камней-валунов налимов — иногда по килограмму весом и больше. А потом по пути заходил к дяде Саше сравнить с тем, что поймал он, договориться, когда пойдем ловить маляшек. Знал старик, где водится в эту предзимнюю пору мелкая незаменимая рыбешка, умел и ловушки на нее из проволоки сплести, и в нужное место снасть поставить. Много чего умел старик: и лис в капканы заманивать прямо за огородами, когда другие охотники за многие километры за ними ездили, и грибы найти, где их никогда не было, — много чего. Любопытным же и дотошным отвечал: «Заговор знаю». Заговор знал — и точка.

Заговор знал старик и в ловке налимов. Если у меня рыба садилась на каждую вторую, а то и третью-четвертую жерлику, то у старика пустая донка была редким исключением. Видел, что ли, старый колдун, под которым камнем сидит налим, но только ставил он снасть необыкновенно удачно. Да еще и поддразнивал меня: у него, де, тут привязанные.

Я нервничал, пытался подсматривать за стариком — хоть тот и не таился, даже наоборот, учил примечать, где и как течет вода, какое дно в уловистых местах — оно там, в отличие от безрыбных, разметенное, будто налим его своим хвостом почистил — тут и ставить надо… Я смотрел, примечал, мы даже менялись с дядей Сашей местами, где ставили жерлики, увеличивал число крючков на донках, менял насадку… Все было напрасно: если мне попадалось с полдесятка «гольяшков», то старик снимал утром штук по пятнадцать «ровненьких», любо-дорого смотреть налимов. Да еще, бывало, просил меня поднести рыбу до дома, а то «чижало» ему.

Та черная завистливая мысль пришла мне в голову поздним вечером, когда я обычным порядком обошел, проверил по первому разу свои жерлики.

«Чего он с насадкой мудрит? — думал я о дяде Саше. Старик действительно в этот единственный момент не подпускал меня, хоронился. — Косится, нашептывает на крючок свой «заговор». Говорит, будто перед рыбалкой маляшек в тепле держит. Я же пробовал накануне, подогревал — результат не менялся. Все свои теории о цвете дна, о подводных течениях старик наверняка выдумал для отвода глаз — главного слова сказать не хочет. Терпи, приглядывайся, наблюдай, доходи до всего своим умом, а он тем временем последних налимов в Нязе переловит».

Сознавая, что делается нечто постыдное, нехорошее и нечестное, такое, что людьми наверняка осуждается, я не без внутренней борьбы вытащил-таки стариковскую донку. На ней ничего не было. Но маляшка, как я разглядел, была надета не за голову, как у меня, а насажена калачиком: жало пропускалось через левый глаз рыбки, спинку и хвостик. Налим не обрывал рыбку, как у меня, а заглатывал калачик вместе с крючком. Тут бы мне, узнавшему тайну, и остановиться! Но я вытащил еще одну жерличку, потом еще… На третьей или четвертой сидел налим граммов на четыреста. Я подумал, борясь с искушением, и, оправдывая себя тем, что старик и так изрядно уже налимов перетаскал, снял-таки рыбку с крючка, положил себе в сумку. Потом подумал еще и, насадив на крючок своего налимчика поменьше, забросил снасть в воду.

Или брякнуло что-то дальше по берегу, то ли чьи-то шаги послышались по деревянному мосту у «Маслопрома», но смотреть дяди Сашины жерлики я больше не стал, а пошел поскорее прочь — не вполне радуясь возне в сумке сравнительно крупного налима.

Как, каким чутьем догадался старик, что я похозяйничал в его палестинах, было мне тогда неведомо. Или, думалось мне, старик заметил, что я маляшку тоже, как и он, калачиком стал насаживать, или обронил чего, и дядя Саша, как он говорил, «провел частное расследование», но только с тех пор началось.

— Ты зачем же это у меня с донок у «Маслопрома» налимов обснимал? — спрашивал он ни с того ни с сего, когда мы, например, отметывали артелью сено и садились передохнуть.

— Да не снимал я! — Я так убежденно отпирался, что как будто и сам уверился, что криминала не было.

— Как не снимал? Надя рубахи ходила полоскать — видела.

— Да чего там можно было увидеть в темноте? — Я забывался и не замечал, как происходила утечка информации. Да и сама горячность, с которой я отпирался, с головой выдавала меня.

— И следы на берегу от твоих опорок, — продолжал, словно не слыша, старик. — Я лупу с собой брал, обследовал. У меня все в тетрадь занесено.

Иногда мне очень хотелось признаться дяде Саше, как было на самом деле. С тех пор, как я стащил у него налима, в моем отношении к старику появилась натянутость. Я всегда был настороже, чтобы не проговориться. И уже не раз почти решался это сделать, но в самый последний момент делалось стыдно за то, что вот, действительно, как последний воришка, на стариковский кусок позарился — и молчал. Застаревшая ложь была удобнее и привычнее.

А дядя Саша неуклонно, кстати и некстати, наедине и прилюдно, не стесняясь, обращивая историю все новыми подробностями, добивал меня. Да еще цветисто, с особым юмором, с непередаваемой интонацией.

— А ты помнишь, как, бывало, в ту незабываемую осень рокового одна тысяча девятьсот шестьдесят второго года у меня все налимов с жерлик снимал?

«Чудовищно, — думал я. — Уже и «незабываемая» осень. Придумать надо: рядом с каким-то задрипанным налимишком и — «роковой одна тысяча…». «Роковой» — не больше не меньше.

Однажды старик меня доконал. Сидели мы как-то у них на лавочке перед домом, нюхали табак. Вместе с дядей Сашей за компанию нюхал и я, тот не хватал за ухо, демократия была настоящая. Дядя Саша рассказывал какому-то знакомому мужичонке, наверное, бывшему товарищу по работе, «путейцу», остановившемуся возле нас передохнуть, старинный, еще дореволюционный анекдот про жандарма, который составлял акт на несчастный случай и ломал голову над описанием характера травмы… Мужичок-путеец, довольный анекдотом, посмеялся и пошел себе дальше, а дядя Саша, помолчав, сказал:

— Это шибко давно было. — Подумал и добавил: — Еще до того, как ты у меня налимов начал снимать. — Еще помолчал и притюкнул: — Вместе с жерликами. — Пауза и еще: — И с колышками. — Вздохнул, и так как прибавить больше было нечего, докончил: — И со всеми делами.

— Да не брал!!! — взорвался я. — Не брал я ни твоих жерлик, ни колышков. Обратно закидывал!

— Ну, значит, налимов снимал. — Старик, как ни в чем не бывало, потянул из щепотки табак. — Один-ноль в мою пользу…

Позже, когда дядя Саша умирал в больнице от астмы, я, уже студентом, на каникулах пришел в палату проведать его и, ясно видя, чувствуя приближение конца, покаялся, рассказал все начистоту.

— Да ладно, чего там… — Дядя Саша, выйдя проводить меня, двигался медленно, словно боясь неосторожным движением помешать жизни, из последних сил борющейся в нем, победить хоть ненадолго смерть, отстоять для старика денек-другой и говорил с долгим отдыхом, с передышками: — Я все больше шутил. Не жалко. А хорошо лавливали-то?

— Хорошо. — Я старался не смотреть на старика — так неузнаваемо изменился он, не по-доброму исхудал весь, пожелтел. — Поправляйся давай, еще сходим.

— Не, — старик сразу еще больше сник, безнадежно махнул рукой. — Я уж не пойду. Лови — и за себя, и за меня — все твои теперь. Больше уж, наверное, не свидимся?

Я хотел сказать что-нибудь ободряющее, найти в себе подобающую моменту спасительную ложь и — не мог. Не мог, наученный стариком больше не врать.

— Прощай, Алексей.

— Прощай, дядя Саша.

Странное дело: если перед дядей Сашей я покаялся, то сыну его, Николаю Александровичу, продолжал врать. Ему-то, думалось, какое дело, он тут при чем? А тот, словно по наследству, приняв от отца обет выведать правду, уже сам на свой лад стал допытывать меня. Словно и он вслед за дядей Сашей, видя, что оторвался я от людской правды, иззаботился о заблудшей душе моей. И потому на кладбище, за рыбным пирогом, я следил за собой, чтобы не проговориться дяде Коле, который умел подобрать ключик к любой тайне, выведать правду-матку у человека — больше, чем даже за тем, чтобы не попала в горло косточка — не замечая, что уже с самого начала разговора, едва я отперся в своем ответе на его первый вопрос, она, эта мелкая коварная косточка, уже сидит там, в горле, впилась в слабое нежное местечко, мешает, привычно саднит давней застаревшей болью — и все никак не проглатывается.