Изменить стиль страницы

Лишь перед рассветом я крепко уснул.

Утром, растопив Вере титан, я пошел к своим и первое, с чего начал новый день, — это заявил шефу, что торгую опять по-честному, без надбавки.

— На винограде, что ли, разбогател? — Маленькие цепкие глаза шефа насторожились. — Так о других подумай, эгоист какой…

Я снова втянулся в работу и не заметил, как сделалось жарко. На душе теплилась радость от вчерашнего свидания с Верой — и снова пришла мысль, что наша встреча должна закончиться чем-то большим.

Перед обедом мы остановились заправиться водой. Люди выходили из вагонов на перрон, покупали кумыс, рыбу. Я тоже купил дыню и отнес ее в холодильник — на вечер. Возле колонки для заправки вагонов столпились проводники и пассажиры. Механик поезда, зажав шланг, пустил струю воды на проводниц. Они слегка, больше для виду, повизжали и стихли: вода при такой жаре была блаженством. Кое-кто из ресторанщиков тоже встал под струю. Послышалась музыка — видно, принесли магнитофон. Мы стали пританцовывать. Пассажиры, глядя на нас, потянулись под радужные брызги, купание стихийно превратилось во всеобщую неистовую пляску — некий импровизированный праздник воды. Каждый старался во что горазд, не заботясь о том, что со стороны, наверное, зрелище выглядит диковатым. Шланг перешел в руки мокрого Семеныча — механик тоже присоединился к нам, потом к студенту-проводнику и, наконец, перекочевал к нашему шефу. Тот направил струю на меня, стараясь попасть за пазуху, и ему удалось добиться своего: смятая пачка денег — нынешней дневной выручки и еще прошлой «надбавки» выскочила наружу, разлетелась по гравию. Шеф еще успел ударить струей по деньгам, чтобы они смешались с грунтом, прежде чем шланг у него отняли. И сразу вода перестала литься, танец утих. Мне было страшно неловко, стыдно и противно, но я на корточках собирал деньги, а вокруг стояли ресторанщики, пассажиры и проводники. И продолжала нелепо бесноваться неистовая разудалая музыка.

Несмотря на то, что ехали уже на север, воздух все больше накалялся. Семеныч отдыхал в служебном купе, остальные в послеобеденном безделье сидели в пустом зале. Я не спеша загружал контейнер обедами, относил в вагоны. В плацкартном брали уже неохотно, оставалось еще несколько общих.

Шеф притащил откуда-то голодного солдатика, усадил в зале и напичкивает всем, чем может. Я припомнил лицо парня: он ехал в предпоследнем вагоне и подходил вчера ко мне спросить несколько копеек. Шеф успел рассказать всем, что солдатика по дороге облапошило жулье — а сам снует с раздатки в зал и обратно за съестным. Пиво, колбаса, солянка, несколько порций второго. Прямо-таки насильно заставил солдата съесть третью порцию курицы. Солдатик пошел из ресторана, держа в руках колбасу и булку хлеба — дары благодетеля-шефа. Вечером, перед тем, как сдавать выручку, я получил от Фисоновой напоминание, что-де шеф в установленном порядке принимает в служебном купе. Что ж, я никогда не был против до конца выяснить отношения.

Шеф, действительно, поджидал меня, лежа в излюбленной позе на нижней полке.

— Ну, что, студент, научился жить? — Шеф с моим приходом не захотел сколь-нибудь пошевелиться, изменить своего положения.

— Научился.

Я стоял, ожидая, что будет дальше.

— То-то же. — Шеф благодушествовал. — Скажи спасибо дяде Феде. Он тоже был когда-то честным и всем верил. Но на него показывали пальцем и смеялись. А дядя Федя сам любит посмеяться. И вообще, студент, как ни говори, а рука — он для наглядности несколько раз сложил пальцы в кулак — только вовнутрь гнется. Ну, давай. — Он нетерпеливо протянул ко мне разверстую ладонь. — Плати за учебу.

Я добросовестно сложил кукиш и упер шефу в лицо.

— Ты чего? — Тот, поняв, в чем дело, вскочил на ноги. — Перегрелся?

— Ничего. Хорошая погода. — И, подавляя сильнейшее искушение ударить шефа, я поскорее убрался из купе.

Я сдал выручку директрисе и, не задерживаясь, ушел к Вере.

— Верочка, мы скоро приедем.

— Да, Володя.

— Скоро кончится эта каторга. И тогда мы поедем вместе — куда угодно.

— Да, да, да…

Ветер мягкими порывами трогал наши лица. «Еще сутки, сутки, сутки…» — выбивали колеса.

Вдруг в стену, смежную со служебкой, негромко стукнули. Это означало опасность. Но Вера, сколько мне было известно, с безбилетниками не связывалась да и на смене была не она. В стену же продолжали как бы невзначай ударять локтем и, наконец, резко постучали в дверь.

Судьба появилась в виде полного средних лет узбека — ревизора в темных очках, в железнодорожной форме со всеми знаками отличия. Сзади робко выглядывала сменщица Веры. Ревизор по-хозяйски, как свою собственность, осмотрел наш стол, купе и особо — Веру.

— Гражданка Елохина?

— Да, это я.

— В чем дело? — Благородное бешенство кинуло меня вперед, я встал перед ревизором, заслонив девушку.

— А с вами, молодой человек, немного позже, — зловеще пообещал ревизор. — Не торопитесь.

Ревизор предъявил Вере удостоверение и пригласил ее и сменщицу пройти по вагону. Одну за другой он находил одинаковые картонные коробки с виноградом и спрашивал, чьи они. Наша надежда, что коробки сойдут за пассажирский багаж, оказалась наивной: никто не хотел попадать в дорожную историю.

— Да это мои коробки! — убеждал я ревизора, но тот и слушать не хотел.

Через час, в присутствии свидетелей, на Веру был составлен акт о незаконном провозе багажа с целью наживы. Меня в служебку даже не пустили. Ревизор закончил оформлять бумагу, заставил понятых по очереди расписаться и отпустил свидетелей. Я вошел в служебку и напрямую, глядя в темные стекла очков, спросил ревизора:

— Сколько?

— Что такое? — поднялся тот с места.

— Ну, сколько надо заплатить, чтобы…

— Вон! — не дал мне закончить ревизор. — Вон отсюда!

После моего ухода в двери служебки повернулся ключ, Вера с ревизором остались одни. Подозрительно долго. Я хотел уже постучать, узнать, в чем дело, как дверь распахнулась и раскрасневшаяся Вера выскочила из купе. Ревизор вышел следом — с маской искусственной бодрости на лице: у него был вид человека, потерпевшего неудачу, но не унывающего и не оставившего своих планов. Он небрежно сунул бумагу в карман и пошел в сторону штабного вагона. В тамбуре я взял Веру за плечи. Она вздрогнула от прикосновения, разрыдалась и метнулась в купе для проводников. Когда я вошел следом, она резко обернулась. Заплаканные глаза ее были опущены, но лицо гневно и решительно.

— Уходи, — глухо проговорила она.

Я сделал шаг навстречу и протянул руки, чтобы обнять ее.

— Не трогай меня! — Она, наконец, взглянула мне в глаза. — Ты что, не понял?

— Чего не понял? — дошло, наконец, до меня. — Почему вы так долго…

— Хм… — Она устало усмехнулась, выпрямилась и взглянула мне в глаза пугающе прямо. — И ты спрашиваешь?

Отстранившись, я открыл дверь купе и вышел. Мне было противно и тошно. Мне было все равно.

Всю ночь я не спал — думал. Что еще можно было сделать, если ревизор отказался признать багаж в вагоне Веры моим? И что оставалось делать ей, когда грозило наказание по известной статье и исключение из института?

Больше всего меня страшила минута приезда. Когда люди ловкого ташкентца, предупрежденные телеграммой, вынесут из вагона Веры виноград, отдадут ей деньги. И она придет ко мне, посмотрит в глаза и протянет сто рублей: «Возьми, рассчитайся…»

Денежки…

Весь последний день прошел без событий. Я жил ожиданием приезда. Машинально загружал контейнеры с обедами, разносил их по вагонам. В сторону вагона Веры не ходил ни разу — ноги не шли. Все в каком-то лунатическом состоянии, ни о чем не задумываясь, ни на что не реагируя. Единственное, что хотелось, — это прижать наедине шефа; я догадывался, что в деле проверки багажа не обошлось без него. Только шеф давно уже не был простачком и постоянно оставался на людях. И по приезде, не попрощавшись ни с кем, не отчитавшись — во мне теплилась надежда, что шеф не пойдет на скандал, сведет концы с концами — да и зарплата погасит часть недостачи — я не оглядываясь пошел на вокзал. Купил билет на первый поезд в сторону дома и лишь в купе вагона перестал чувствовать себя собственностью вагона-ресторана.