Изменить стиль страницы

Глянула округ — Василь на лавке сидит, лицо руками прикрыл.

— Василь! Василь…

Вскочил он с лавки, к ней подошел, посмотрел и отвернулся.

— Ладно! Прощайся с былым, Василь, не будет тебе от меня ни прощения, ни пощады…

— Мне грозить вздумала?!

И опять кулак над нею занес.

Не помня себя, вскочила Алена, как кошка дикая, ощерилась, вмиг подмяла его под себя. Терпит брага долго, но в свой час пойдет через край! Куда слабость и боль пропали!

— Батюшки-светы! Убью, как кобеля бешеного!..

Лежал у порога веник березовый, схватила она его и давай Василя хлестать. Освирепела. Долго ли била, коротко ли — и не знает. Лупила-лупила, приговаривала:

— Будя тебе старинкой жить! Тут тебе не Россия. Убью и отвечать не буду, а коли отвечать придется, до Сахалина рукой подать — и там люди живут…

Свалился он с ног, как полумертвый. Подняла она мужа милого, друга верного за ворот с полу, дала пинка хорошего вдобавок, швырнула на тулуп, на лавку и сказала-отрубила:

— Сам замесил, Васька, сам и расхлебывай. Кончилась твоя Алена! Попомни нонешний день навсегда! Душу ты мне переломил! Ногу ай руку переломишь — сживется, а душу переломишь — не срастется, не сживется. Больше пальцем себя тронуть не дам — хватит. И чтоб мне этого больше не повторять. Тронешь — поленом зашибу. Жил собакой, околеешь псом!..

Василь лежит — ни глазам, ни ушам своим не верит. Вот… на тебе! Слова поперечного никогда от жены не слышал, слезы и те затаясь, потихоньку лила, не смела… а тут заговорила!

Тем дело у них и кончилось. Долго Василь не смирялся. Прыгал. Петушился: «Я — хозяин!» Ерепенится, фыркает, кулаками сучит. Она спокойно посмотрит на него сверху вниз, скажет устало, равнодушно:

— Не замай, Василь…

Он сразу и отскочит, только побелеет от злости.

По своей по доброй воле она с ним перестала разговаривать, а спросит он ее — ответит «да» или «нет». Силу свою узнала. Человек в ней проснулся гордый-прегордый. Поняла: нет к прошлому возврата. Осмелела. К учителю с книжками бежала уже не таясь, а в открытую.

Тут стих, замолчал, как немой, Василь. Скоро стала замечать — крепко о чем-то он задумывается. Ино поднимет она голову от веретена, а он на нее смотрит как на новинку дивную.

Василя перевернула та черная, безнадежно горькая и постыдная ночь, когда, ослепленный ревностью, боязнью навсегда потерять Алену, он решил ее изувечить, изуродовать. «Кому нужна будет калека-то? А я тут как тут, заботой и лаской верну былое. Все отвернутся, а я, как раб верный, служить буду… Моя, только моя Аленка!.. Что же я наделал, что натворил? На что поднял руку?»

Он полюбил ее с первых дней супружества, полюбил с горькой, скрытой страстью, таимой даже от себя: бунтовала его неуемная гордыня. «Не в законе рожденная»… Стыдился людей, сторожился, ждал насмешки: «Подобрал себе, Васек, ………?» Все нутро переворачивалось от злобы: «Навязали постылую…» и от тоски и восторга: «Аленка! Пава моя ненаглядная!» И бросался зверем — бил; и ласкал исступленно в редкие минуты просветления и стыда за свое зверство. Назло, в отместку «незаконнорожденной» выдумал историю с девкой, по которой якобы сохло его сердце: «Досадить, досадить!..» Злобился, метался и не заметил, что уже шла к нему большими шагами любовь и улыбалась робко и покорно необыкновенными розовыми губами.

И накануне счастья, почти искупив вину за самоуправство и побои на Курщине, он опять сорвался с кручи, полетел в бездну черной ревности и отчаяния. Избил Аленушку, Аленку! Опутал веревками и избил свое счастье, свой светоч, свою единственную надежду. Наваждение какое-то!

Алена уходила из дома не глядя, не замечая его, спокойная, недоступная, — он бросался как оглашенный к окну, следил за ней. Величавая. Гордая. А какая походка! Темнело в глазах: бежать за ней, просить прощения, целовать следы сильных, стройных ног. «Аленка!» — кричал он, а она не слышала, уходила чужая, строгая…

Обожженным нестерпимой болью сердцем он чувствовал: кончилась, навсегда оборвалась ее любовь и дружба — и бушевал и метался в безнадежном одиночестве. «Что я наделал? Как мне вернуть тебя, Аленка?»

Прошло какое-то время, примечает она — глаза у него кричат-тоскуют. Алена голову сразу в сторону отвернет, даже передернет ее от ненависти! По-своему, по-бабьи, поняла она его тоску: думала, по женскому теплу соскучился, — она и на дух его подпускать брезгала.

Дальше — больше, заметался Василь Смирнов до отчаянности, а заговорить с ней или боится, или гордость мешает. Видела она: куда бы ни пошла, что бы ни делала — все он за ней следит. Осунулся. Щеки запали глубоко, будто тяжкую болезнь перенес, глаза тоскливые стали, как у загнанного волками пса. Не выдержала Алена, заговорила с ним:

— Чево ты такой сумной стал, Василь?..

Отвык он от ее голоса. Вздрогнул. Побелел весь. Голову опустил.

— Уйдешь ты, значит, от меня к учителю? — только и проговорил он как-то пугливо.

Батюшки-светы! Так вот что его мучает!

В ту пору все кувырком летело: кто женится, кто разженивается, — всяк по-своему свободу понял.

— Да ты в своем уме? Ишь надумал! Какая такая мне пара Сергей Петрович, ученый человек? Ошалел ты?!

Посветлело лицо у Василя, будто солнцем на него полуденным брызнуло; не глядит на Алену, совестится, а знать все хочется.

— Зачем же ты к нему каждый вечер бегаешь?

И губы у него, как перед плачем, дрогнули.

Тут стало у нее отходить сердце, рассказала Василю все по-доброму. А под конец говорит:

— Знаешь, Василь, пойдем-ка со мной к нему.

Василь сначала упирался, конфузился, а потом пошел. Алена прямо при нем возьми да и скажи учителю:

— Не обессудьте, Сергей Петрович! Привела к вам свое горе-злочастье. Рассудите нас по совести…

— Поведала она мне все, — продолжал свой рассказ Лебедев, — про побои, про брань, про слепую ревность Василя: «Словом ни с кем перемолвиться нельзя — сразу кулаками сучит. Уймите дурака, ради господа бога. Ноне он меня уж и к вам взревновал. Житья нет…»

«Вот уж не ожидал я этого от вас, — удивленно и укоризненно сказал я ему. — Скажите спасибо Елене Дмитриевне, что она вас ко мне привела. Всегда и все надо делать открыто, начистоту и не таить черных дум. Почему это вам в голову взбрело? Я очень люблю Аленушку, это верно, но это любовь друга, товарища, человека ей преданного и во многом ей обязанного. Она мне много добра сделала. Разве можно забыть? А в таком великом деле, как любовь, уж поверьте, Василий Митрофанович, ни я, ни Аленушка не действовали бы в прятки — таясь, трясясь, мельча чувство. Мы не убоялись бы ни вашего ярого гнева, ни ревности, ни злобы, ни пересудов. При взаимной любви нас ничто бы не остановило. Не правда ли, Елена Дмитриевна? Я же знаю вас хорошо. Поймите это, Василь. Плохо же вы знаете и цените жену…»

Заметила Алена: хоть и повеселел с той поры Василь, но все тоскует, все к ней присматривается. Надо сказать, у нее еще сердце на него не перекипело и разговоров с ним она не заводила. А его это томило, мучило. Правда, с того времени не стало ей никакой препоны от мужа на собрания ходить, не застил он ей свет, не мешал учиться. Да и сам с Лебедевым прежнюю дружбу свел и уму-разуму набирался от богатого знаниями и щедрого на их отдачу человека…

— Да, невесело ей живется, — задумчиво сказал Вадим. — Я заметил, что ее часто обижали…

Лебедев взял с кровати альбом, достал портрет Надежды Андреевны и продолжал свою исповедь:

— Меня спасают сельсоветские дела, благо им несть числа, собрания, школа, поездки по деревням. Я хитрю: не остаюсь один на один с собой, ухожу от тоски и безысходности. Казалось мне, что все преодолел, а вот сегодня внезапно сдал: посмотрел на Аленушку — наши судьбы в чем-то сходны, — вижу, несчастна и очень одинока… и все на меня навалилось снова! Солнце ты мое, Надежда Андреевна! — сказал он и, положив портрет в альбом, с силой захлопнул его, будто ставил на чем-то точку.