Так случилось впервые, что, услыхав от Оли имя нового ее знакомого, и еще, о боже мой, которому не

только она, но который и ей нравится, Павел Петрович не нашел никаких ядовитых слов.

— Вот как! — только и сказал он.

Что он мог сказать еще?

Он представил себе мысленно этого Виктора Журавлева. Что ж, Виктор Журавлев был отличным первым

подручным бригадира-сталевара. Еще в бытность Павла Петровича на заводе Журавлева готовили к

самостоятельному бригадирству. Это, так сказать, производственная сторона, общественное лицо Журавлева. А

что у него в душе, что в мыслях, в сердце — Ольге, должно быть, это видней, чем ему, Павлу Петровичу. Что

можно сказать о человеке, видя его только возле мартеновской печи, только в прожженном бушлате, с черным

измазанным лицом? Много ли могли заводские инженеры и мастера сказать в свое время о молодом слесаре

Павлуше Колосове? Занозистый, дескать, шустрый паренек, работает хорошо, сообразительный. И только. А

Леночка — отметчица с бетономешалки — могла бы о нем в ту пору рассказывать целые легенды, она их и

рассказывала подругам, до самой своей смерти рассказывала.

— Да, вот как, — повторил Павел Петрович, подошел к отважно глядевшей ему в глаза дочери, видимо

готовой к самой отчаянной борьбе за своего Журавлева, погладил ее по голове и отправился спать.

И вот пошли удивительные дни. Оля и Виктор ходят и ходят по улицам. Ни она, ни он не хотят ни в кино,

ни в театр, ни на какие концерты. Жизнь, когда она завязывается в такой узел, который завязанным оставаться

долго не может и непременно должен быть развязан, — в такую пору жизнь в тысячи раз острее, богаче

переживаниями, волнениями, страстями, чем плод самой пылкой человеческой фантазии, представленный на

театральных подмостках или на экране кино. Любовь и в наши дни нисколько не увяла, не угасла, не

потускнела, не стала ручной и домашней. Любовь все так же способна ворочать горами, она так же способна и

окрылять людей для взлетов под самое солнце и сбрасывать их в грязь и болота низменных чувств. Пусть нас не

уверяют моралисты, что любовь — это сугубо личное, индивидуалистическое, которое якобы

противопоставляется общественному. Нет, любовь — это общественное, потому что обществу нужны не

тусклые, серые люди, унылые, как графленая бумага для бухгалтерских ведомостей, а люди, способные вечно

цвести, не отцветая, вечно беспокоиться, не успокаиваясь, вечно расти, не старея…

Оля сразу увидела разницу между любовью и игрою в любовь. Это не было любовью, когда она могла

обманывать своего сверстника и не приходить на свидание якобы только из тех побуждений, чтобы проверить

его чувства; когда она могла говорить: “Этого не хочу, хочу другое”; когда, подставив щеку, или пусть даже губы

для поцелуя у ворот, она вбегала весело в дом и требовала поскорее поесть, а то умрет от голода; когда она

могла по две недели дуться на какого-нибудь Вадика или Юзика из-за сущего пустяка и не разговаривать с ним,

пока он сто раз не попросит прощения у нее, хотя виноват вовсе не он, а она.

Все стало теперь по-иному. Не приди Виктор в назначенную минуту на свидание — Оля будет ждать его

под дождем, под ливнем, во время извержения вулкана или всемирного потопа. К чести Виктора Журавлева, он

никогда не заставлял ее ждать. Но пусть, пусть заставит, она подождет. Простившись с ним, расставшись только

до следующего утра, на несколько часов, она страдала так, будто оставалась без него навеки; она не могла есть,

кусок не шел ей в горло, она могла полчаса жевать какую-нибудь котлету, устремив глаза в одну точку и не

слыша никого и ничего вокруг. Где тут за что-либо дуться на Виктора! Лишь бы только он на нее не сердился.

Она готова делать для него все, все. Всем, чем он хочет, всем, чем она может, она будет каждый день, каждый

час, каждую минуту доказывать ему свою любовь, нисколько не задумываясь над такими книжными вопросами:

а стоит ли он ее любви, а за что она его любит, что в нем такого, что заставило ее его полюбить? Он сильный,

красивый, умный — вот он какой для нее. И пусть отец не вздумает говорить, что он обыкновенный, что он

парень как парень и только, мол, как все молодые парни, считает себя выдающимся гением современности.

Оля, как Журавлев ни сопротивлялся, однажды привела его официально знакомиться с Павлом Петрови-

чем.

— Да мы знакомы, — сказал Павел Петрович. Он смотрел на Журавлева и на Олю так, будто у него

болели зубы. Оле даже показалось, что он слегка застонал, когда в разговоре она случайно положила свою руку

на руку Виктора.

Но за чаем они вдруг разговорились. Журавлев сказал, что Константин Константинович ставит его на

днях бригадиром к новой электропечи, что он, Журавлев, сейчас усиленно изучает электросталеварение и с

мартена переведен подручным на вторую электропечь.

Павел Петрович стал ему рассказывать об особенностях электросталеварения, Журавлев внимательно

слушал и по временам делал такие замечания или задавал такие вопросы, из которых было видно, что он и сам

многое отлично знает. Павел Петрович тогда спросил, читает ли он специальную литературу.

— Собрал целую библиотеку, — ответил Журавлев. — Сорок восемь книг. Все до одной по

электросталеварению.

— А вы только книгами по электросталеварению не ограничивайтесь, — посоветовал Павел Петрович и

стал называть авторов, читая которых Журавлев будет расширять свой кругозор по металлургии вообще. —

Утыкаться, знаете, носом только в свое корытце очень вредно.

Журавлев всех авторов, каких назвал Павел Петрович, аккуратно записал в записную книжечку,

переплетенную в зеленую кожу.

Когда Оля проводила его до парадной и вернулась в дом, Павел Петрович сказал ей, разводя руками:

— Ну что ж… Так вот… Разное бывает…

Видимо, он очень страдал оттого, что вплотную приблизился день, когда у Оли будет повелитель с

неограниченной властью, которому она должна будет варить рыбные селянки и штопать носки.

В ответ на свое знакомство с Павлом Петровичем Журавлев решил и Олю познакомить со своей матерью.

Он привел Олю к себе в воскресенье. Мать Виктора, Прасковья Ивановна, принялась угощать гостью пирогами.

Оля, давясь, с трудом проглатывая куски, ела пироги, а Прасковья Ивановна все время незаметно рассматривала

ее со стороны. Старая женщина чувствовала, что это не простая гостья, и своим опытным глазом старалась дать

ей надлежащую оценку. И Оля чувствовала, что происходят смотрины. Она делала все, чтобы понравиться

матери Виктора, хвалила пироги и варенье, расспрашивала, кто связал такую красивую скатерть из красных,

зеленых и черных ниток, кто снят на этих портретах над комодом, что это за такие за красивые цветы, неужели

искусственные, а до чего похожи на живые! Кто же их делал?

Потом Виктор извинялся, говорил, что все эти бумажные цветочки на комоде, открыточки на стенах,

домодельные салфеточки — он сам понимает, какие они безвкусные и обывательские, но ему не хочется

обижать маму, она привыкла так жить, может быть уж и немного ей осталось жить, зачем огорчать, зачем

требовать менять привычки, привычную обстановку! Ведь ее, маму, уже не перевоспитаешь, а только обидишь.

Верно? “Очень верно, очень верно”, — сказала Оля, вспоминая свою маму, которую, конечно же, обижала

своими глупыми критиками маминых милых слабостей. Мама очень любила бисквитный торт, а Оля никогда не

упускала случая сказать, что от тортов толстеют. Мама становилась грустная, потому что она была и так полная

и очень боялась располнеть еще больше. Мама любила щелкать подсолнуховые семечки. Оля всегда говорила

при этом, что подсолнухи — грязь, мусор, разносчики инфекции, стыдно вести себя так старшему научному