журнала. Борис Владимирович принялся писать: “Быстро растет колхозное стадо”. Эти слова приходились под

снимком, на котором было изображено множество пестрых коров, пасущихся на лугу. “В пришекснинском

колхозе “Заря”… — писал Борис Владимирович, глядя на снимок колхозной улицы и подкладывая рядом с ним

снимок, сделанный в кабинете председателя колхоза, где вокруг стола сидели сам председатель, зоотехник и

животноводы, —…заняты составлением плана развития животноводства на ближайшее трехлетие”. Дальше

должен был идти краткий рассказ об этом плане, снабженный диаграммой в виде разных размеров бидонов для

молока, снимками скотного двора во время электродойки, автоцистерн с молоком; заканчивать фотоочерк

надлежало в молочном магазине, где продавщица с ангельской улыбкой протягивала бы столь же ангельски

улыбающимся покупательницам бутылки со сливками и пакетики творожной массы.

В иное время весь этот нехитрый текст Борис Владимирович изготовил бы за два часа. Но тут дело не

шло. Ему не давало покоя неприятное поручение Серафимы Антоновны — встретиться и поговорить с

Мукосеевым. Борис Владимирович, хотя и не работал в институте, следовательно никак не был связан с

Мукосеевым и никак от него не зависел, однако все равно его побаивался. Он наслушался о нем немало

всяческих рассказов. И вот к этому страшному человеку надо идти, надо с ним разговаривать, что-то выяснять.

Пока Борис Владимирович раздумывал, Серафима Антоновна сидела в кабинете секретаря партийного

бюро Мелентьева. Шел острый разговор. Серафима Антоновна, придя к Мелентьеву, заявила, что она не

выдержала и пришла заявить ему решительный протест против того, что он никак не борется со сплетнями,

направленными на директора товарища Колосова.

— Это же возмутительно, что болтают в институте! А вы умыли руки, отошли в сторону и помалкиваете.

Павел Петрович мой старый друг, я его прекрасно знаю, я буду за него бороться, я пойду в горком, в обком, в

ЦК, наконец! — восклицала Серафима Антоновна, негодуя и возмущаясь.

— Нет дыму без огня, — скрипел в ответ Мелентьев. — А факты такие, что их никаким дымом не

скроешь. — Свою любовницу протащил в институт.

— Да разве только об этом у нас болтают? — продолжала Серафима Антоновна. — Говорят, прежнего

главного инженера Архипова выгнал без достаточных оснований, заменил Баклановым, который якобы его

дальний родственник. Говорят, выгнал двадцать лет проработавшую секретаршу директора Лилю Борисовну. Не

понравилась, дескать. Грубит, орет, топает ногами на подчиненных. Мало ли всяких гадостей у нас

напридумывают! — продолжала Серафима Антоновна, а Мелентьев все записывал. — Я не могу с этим

смириться, поэтому я сюда к вам и пришла, — говорила Серафима Антоновна. — Я как чувствовала, что не

надо Павлу Петровичу соглашаться на это директорство, работал бы на заводе. Да, поспешил он, поспешил

тогда. Ему показалось, что его накажут за какую-то испорченную плавку стали. Там получился крупный

убыток. Вот он и ушел с завода, согласился. Я надеюсь, мы говорим с вами конфиденциально и дальше это

отсюда никуда не пойдет?

— Будьте спокойны.

— Я, как друг Павла Петровича, была бы счастлива, если бы он вновь вернулся на завод.

— А вот мы поможем ему сделать это, — ответил Мелентьев, закрывая свой блокнот и пряча его в стол.

— Я лично считаю, что тут он не сработался с коллективом. Ну, спасибо, что пришли. Это правильно, мы

должны с беспартийными держать самую тесную связь. Вы нам свои критические замечания, мы вам свои.

Обмен, так сказать, взаимная помощь, плечом к плечу.

Вечером того же дня Борис Владимирович шел по улице с Мукосеевым, которому он позвонил в институт

и сказал, что им надо встретиться по заданию редакции. “Да, кое-какие работки, интересные для печати, у меня

есть, это верно, — говорил важно в телефонную трубку Мукосеев, польщенный тем, что им заинтересовалась

печать. — Продемонстрировать могу, пожалуйста”.

Они встретились на улице. Мукосеев сказал, что надо бы зайти и где-нибудь посидеть. Но только не в

центре. Во всякие “Астории”, “Глории”, “Метрополи” и “Антарктиды” он ходить не любитель, он поведет

Бориса Владимировича в заведение демократическое, в народ, в гущу, из которой сам когда-то вышел и от

которой он есть кровь и плоть.

Они довольно долго ехали в трамвае, сошли в Первомайском районе возле железобетонного моста через

Ладу и с набережной свернули в маленький переулочек под названием Большой проезд. Тут была фирменная

пивная пивного завода “Ермак Тимофеевич”. В пивной густо сидел народ, однако официант, видимо хорошо

знавший Мукосеева, тотчас отыскал для него и для Бориса Владимировича маленький круглый столик в

дальнем зале, принес несколько бутылок пива, граненые стаканы с водкой и куски копченого угря на тарелке.

— Демократически, хорошо, красиво! — сказал Мукосеев, окидывая взглядом дымное помещение, в

котором в один мощный гул сливались десятки голосов.

Подняли стаканы, чокнулись. Мукосеев внимательно проследил за тем, как медленно, но упорно осушал

свой стакан Борис Владимирович, и только когда Борис Владимирович закончил эту операцию, он тоже

опрокинул в рот свой стакан, опрокинул лихо, одним движением, одним глотком, будто вдохнул его в себя.

Стали запивать пивом, закусывать угрем, рассуждали о качестве водки и о том, что угри — это те же

змеи, только живут в воде, что они могут ходить посуху хоть по десять километров и что любят горох, за

которым ночью отправляются в поле. Их там, если пойти с фонарем, можно брать прямо руками.

— Ну как, еще выпьем? — предложил Мукосеев.

Официант принес еще два полных стакана. Еще выпили. Борис Владимирович чувствовал, что сильно

хмелеет и дело для него может окончиться плохо, но он стыдился сказать об этом Мукосееву, стыдился не

допивать эти убийственно полные стаканы — ведь Мукосеев-то опрокидывает их единым махом.

А Мукосеев, выпив второй стакан, принялся хвалиться своими заслугами и страшно ругал Серафиму

Антоновну, называя ее по-всякому. Она, дескать, виновата в том, что ему, Мукосееву, не дают ходу в науку. Он

бы им показал, он бы развернулся, если бы не она. Да еще этот Колосов мутит воду, но он не знает его,

Мукосеева, он, Мукосеев, сломает ему хребет, не такие ломал, покрепче. Он называл фамилии каких-то людей,

которые уже давно — тю-тю — загремели. А тоже ершились, думали взять к ногтю его, Мукосеева. Нет, он,

Мукосеев, велик, его еще увидят и оценят.

— Что, не веришь? Закажи-ка еще по двести!

Тут Борис Владимирович почувствовал у себя на плече чью-то руку, поднял глаза: за его спиной стоял

Липатов.

— Разрешите присесть? — спросил Липатов.

— Садись! — сказал Мукосеев, подозвал официанта и приказал принести стул.

— Два стула, — сказал Липатов. — Я с товарищем Будьте знакомы. Старый рабочий нашего города

товарищ Еремеев, Семен Никанорович.

Сивоусый старик с быстрыми глазами под густой зарослью бровей пожал руки Мукосееву и Борису

Владимировичу. Он сел. Тотчас ему и Липатову принесли два граненых стакана с водкой; появилась новая

батарея пива, которое называлось “Ладожским” и имело крепость в восемнадцать градусов; о нем говорили, что

это “ерш в бутылках”.

Липатов сказал, что для одного журнала он взялся написать статью о необходимости шире привлекать

старых рабочих к передаче производственного опыта заводской молодежи, и вот один журналист посоветовал

ему отыскать Семена Никаноровича. Семен Никанорович — яркий пример того, как затирают старых рабочих и

как с ними не умеют гибко работать. Кстати, Семен Никанорович вовсю ругает нового директора нашего

института, знает его чуть ли не с детства.

— Как не знать! — сказал Еремеев, выпив стакан водки и прихлебывая пиво. — Это дружок нашего