Им уже ничто не страшно, они не здесь, они уже там, в ином мире.

— Варенька, — произнес наконец Павел Петрович, — что вы такое говорите?

— Я говорю, что люблю вас, Павел Петрович, — уже совсем просто повторила Варя. — Я давно вас

люблю, очень люблю. Вы можете мне ничего не говорить, мне никаких слов не надо. И, пожалуйста, извините,

что я вам это говорю.

Что мог ответить Павел Петрович? Говорить, что если он дал ей какой-то повод к таким чувствам, пусть

она его простит, он, мол, не хотел этого; если бы он знал, что так может случиться, он никогда бы не согласился

на этот ее переезд в их дом; что он постарается сделать так, чтобы она его больше никогда не увидела; что она

еще молодая, что она еще будет счастлива, и всякие другие подобные пошлости?

Нет, Павел Петрович не мог их говорить. Он сидел и молчал, по временам посматривая на Варю. А у

Вари на лице было спокойное чистое выражение; иногда на нем возникала грустная улыбка и, тотчас исчезнув,

вновь уступала место спокойной чистоте.

2

Виктор Журавлев позвонил Оле ровно через пять минут после того, как они с Варей и Павлом Петрови-

чем вошли в дом, приехав с аэродрома. Было шесть утра.

— Извините, может быть, я не во-время? — сказал он растерянно. — Я могу потом.

— Что вы, что вы! — воскликнула обрадованная Оля и полтора часа простояла у телефона, пока Варя

рассказывала Павлу Петровичу о путешествии.

— Я хотел ехать вас встречать, — говорил Журавлев, — да побоялся, удобно ли, вдруг вы рассердитесь.

— Нисколько бы я не рассердилась!

— Правда? — спросил он.

— Конечно, правда. Но откуда вы узнали, что я должна была сегодня приехать?

— А я вчера звонил Павлу Петровичу.

Закончив разговор с Виктором, Оля спросила Павла Петровича, звонил ли ей кто-нибудь вчера.

— Если судить по противному голосу, будто у него во рту каша, это был твой Завязкин, — сказал Павел

Петрович, страшно невзлюбивший нового аспиранта, который недавно приехал из Ленинграда и уже несколько

раз приходил к Оле с билетами в кино. Павел Петрович говорил, что у него глупая физиономия и ничего

ценного, кроме роста, он не имеет. Оля и сама это прекрасно видела, но раз человек принес билеты, неудобно

же не идти.

Услышав о Завязкине, она ответила:

— Папочка, не Завязкин вовсе, а…

— Ну Тесемкин, Узелков, Портянкин!

— Как тебе не стыдно! Он — Веревкин! Нехорошо издеваться над фамилиями, которые люди не сами

себе выдумывают. И, например, “Колосова” ничуть не лучше, чем “Веревкин”.

— Ну, милая моя, это ты уж перехватываешь, — возразил Павел Петрович. — Колос — это значит хлеб!

А хлеб и металл — два кита, на которых держится человечество. Вот так!

Вечером Журавлев и Оля встретились. Они гуляли по городу, по садам и паркам, по окрестностям. Они

рассказывали друг другу о своей жизни, — в жизни каждого из них уже было немало очень серьезных и важных

событий. В самом деле, разве их мало, этих событий, например, в Олиной жизни? Окончила институт,

поступила в аспирантуру, была секретарем комсомольской организации института, избрали членом бюро

райкома комсомола… А дальше — смерть мамы… Горе, которое и в двадцать три года способно человека

состарить. Еще Оля рассказывала о брате Косте, который служит на границе и раз в месяц присылает отцу и ей

коротенькие письмишки; рассказывала о дяде Васе — старом чекисте, о своем дедушке, который ее и Костю

учил любить природу.

Затем Оля принялась рассказывать о поездке в Новгород, о новгородской старине и берестяных грамотах;

она сказала Виктору, что решила уйти из аспирантуры и поступить в школу учительницей истории. Виктор

сказал примерно то же, что и Павел Петрович: дескать, целый год занималась в аспирантуре, время, средства

тратились — жалко бросать. Но Оля ответила, что учиться до бесконечности смешно, полжизни проучишься,

когда же тогда жить и работать?

Рассказывал о себе и Виктор. Он тоже испытал горе, подобно Олиному: у него на войне погибли отец и

брат. А к тому же, если Оля хочет знать, он пережил потрясение и иного рода. Он очень любил одну девушку…

Когда он это сказал, Оля почувствовала такую слабость, что чуть не упала с речного обрыва, над которым

они в это время стояли. Она даже предложила присесть, но Виктор не позволил садиться, сказав, что после

дождя земля сырая и холодная. Он не заметил ее состояния и продолжал рассказ. Было это, оказывается, четыре

года назад, ей исполнилось тогда девятнадцать лет, она работала в заводоуправлении. Виктор часто бывал у ее

родителей, она бывала у него в доме, понравилась его матери, вот-вот, думали все, они поженятся. Но случилось

так, что отца той девушки, моряка, перевели на Дальний Восток. Уехали родители, уехала и девушка. Она не

решилась бросить семью и остаться с Журавлевым. Она поклялась, что скоро вернется. Но вот так и не

вернулась. Сколько ни писал он, сколько ни звал назад…

— Не судьба! — сказал Виктор с хмурой неприязнью, медленно извлек из портсигара папиросу, размял

ее в пальцах и, глядя на бегущую мимо реку, в которой играли уклейки, долго пытался зажечь спичку, чиркая о

коробок ее обратным концом.

Оле было нестерпимо жаль — не его, нет, и не ту девушку, которая отказалась выйти за него замуж; ей

было жаль себя. Она-то думала, что если он так охотно встречается с нею, то у него и нет никого, кроме нее.

Неужели тут, на берегу Лады, над которой они остановились, все и кончится? Может быть, он все еще любит ту

девушку, может быть, она ему попрежнему дорога? Тогда что же для него она, Оля? Так, собеседник? Спутник

для прогулок?

Яркие, праздничные краски, которыми только что цвела жизнь, стали тускнеть.

Оля все же нашла в себе силы, чтобы прекратить эту мучительную неизвестность, и задала вопрос,

который бы прояснил обстоятельства.

— А сейчас… сейчас у вас никого нету? — спросила она, глядя в воду, где все так же весело играли

уклейки.

Виктор помолчал, потом заговорил:

— Видите ли, это зависит не только от меня…

— Та чернокосая девушка, которая была там, в лесу?

— Что вы! Это комсорг нашего участка! — ответил Виктор. — Она меня пробирала за одно дельце: в

стенгазету не написал. Обещал, а не написал.

— Ну, а кто же? — настаивала Оля. Она сама удивлялась, откуда у нее взялся такой следовательский тон

и по какому праву она так разговаривает с Журавлевым. Странно, что Журавлев признавал за ней это неведомое

право и покорно отвечал на все вопросы.

— Что — кто? — переспросил он.

— Ну кто же у вас есть? Кто теперь ваша девушка? С кем вы танцевали на заводском вечере молодежи?

Он даже не удивился тому, что Оля знала об этом вечере, он сказал:

— На вечер ходил не я, ходила мама. Мама, она любит такие вечера. Сидит в сторонке и смотрит. Ей

нужны танцы, баяны, песни, пьесы про революцию.

— Так кто же, кто? — чуть не с плачем спрашивала Оля. — От кого “видите ли, это зависит”, от кого? —

Она даже не чувствовала стыда за такое явно глупое поведение. Ей было совершенно безразлично, что там

подумает о ней Журавлев. Ей во что бы то ни стало надо было знать: одна она у Журавлева или не одна.

А он так ничего и не ответил.

Оля постояла, постояла и бросилась бежать к автобусу. Журавлев кинулся вслед за ней, но она успела

вскочить на ходу в автобус и уехала.

Варя возвратилась домой одна. Павел Петрович довез ее на такси до подъезда и уехал к Федору

Ивановичу Макарову. Варя вошла в пустую квартиру. Оли дома не было, и она этому обрадовалась, потому что

не знала, о чем она смогла бы с кем-нибудь теперь говорить. Павел Петрович ей не ответил, в сердце у нее

опустело, и она была убеждена, что из этого дома ей надо уходить. И, может быть, даже уезжать из города. Туда,