нынешнего секретаря райкома. А секретаря, Федьку Макарова, я тоже с детства знаю. Обоих знаю. С

Федькиным отцом приятелями мы были, всю гражданскую войну одной шинелишкой накрывались, спать

укладываясь. Так вот! Товарищ Липатов, конечно, прибавил маленько от себя. Павла Колосова — чего же его

ругать? А Федьку-секретаря, это да, он паршивец. Он мне строгий выговор влепил. Уж свои коммунисты были

согласны на простой выговор. А он нет, строгача стребовал на бюро райкома. А я его, щенка, учил… Вот люди

получаются какие…

— Слушай, — сказал Мукосеев. — Я тоже в гражданскую три года винтовку из рук не выпускал.

Слушай, дай я тебя поцелую!

Они стали целоваться, потом выпили еще по стакану. Липатов пил интеллигентно, по половинке стакана,

нюхая корочку хлеба, и тотчас захмелел, стал рассказывать об искусстве.

— Общеобразовательность слов, — заговорил он, — названий для общих представлений, их

теоретичность, несоответствие ни одному единичному объекту утвердили учение о реальности идей как

прообразах, прототипах бытия — идея воды, огня, человека, лошади, но не урода, паразита, горшка и тому

подобного грубого. Видимое материальное подобие невидимых, но внутренне созерцательных идей:

чувственный мир тел низшая реальность в сравнении с миром сверхчувственного царства идей, высшей

реальности.

— Он что у вас, не того? — спросил Семен Никанорович, повинтив указательным пальцем себе висок.

— Давай, старик, выпьем еще, — сказал Мукосеев. — Ты толковый старик.

Борис Владимирович смотрел на происходившее вокруг него тупым взором. Все вокруг плыло,

вращалось, вздымалось на волнах. Он думал о жене плетущего ересь Липатова, о Надежде Дмитриевне. Он не

знал женщины несчастнее ее. Она двенадцать лет ходила в одном и том же, вылезшем, выцветшем меховом

пальто, в чиненых-перечиненных туфлях, в старых платьишках. Она работала все, что могла: шила лифчики для

продажи, вышивала диванные подушки, клеила абажуры. Но он, этот Липатов, пропивал и свою зарплату и

заработанное ею, и жили они в голых, унылых комнатах, как на вокзале, ожидая поезда в счастливое будущее. А

поезд все не приходил. “Чувственный мир тел — низшая реальность в сравнении с миром сверхчувственного

царства идей; терпи”, — говорил ей, напиваясь, Липатов. И она ему верила. Он еще говорил, что напишет

гениальную книгу, она тоже верила и покупала ему бумагу, которую он потихоньку уносил и продавал.

“Бедная Надежда Дмитриевна”, — сказал себе Борис Владимирович и покачнулся на стуле. Он

чувствовал, что из низшей реальности скоро перейдет в высшую, в сверхчувственное царство идей, и что ему

надо успеть выполнить все поручения Серафимы Антоновны.

— Мукосеев, — сказал он, позабыв имя и отчество этого человека, — вам нельзя жить в ссоре с

Серафимой Антоновной. Вы должны подружиться. Это необходимо и ей и вам. Слышите?

— Ребята, — сказал Семен Никанорович. — Вы хорошие ребята, с такими компанию водить можно. Так

я что говорю? Это надо все спеть. Ну, начали!.. Ревела буря, гром гремел…

Через полчаса на соседнем с пивной пустыре, среди сухого бурьяна стояли Мукосеев и Семен

Никанорович. В бурьяне, вынесенные с помощью официантов и любителей-добровольцев, лежали Липатов и

Борис Владимирович.

— Ты, старый рабочий Семен Никанорович Еремеев, не суди по ним обо всех работниках нашей славной

науки, — покачиваясь, держал речь над ними Мукосеев. — Ты о ведущих науку вперед суди по мне. Пятьдесят

лет на земле, из них сорок восемь… сорок три… в боевом строю. Семи лет, друг мой, я уже батрачил на кулака-

рыбопромышленника, своею собственной рукой добывал хлеб, создавал, как говорится, материальные

ценности.

— Я на завод пошел позже, — заметил Еремеев. — Четырнадцати годов. Что с ними-то решим? — указал

он на бренные тела.

— А что? Пусть лежат. Проспятся — встанут.

— Нельзя, сентябрь на носу, земля холодная, легкие застудят, — сочувственно говорил Еремеев.

— Нянчиться с ними, что ли?

— Машину надо нанимать да по домам везти. Вместе пили как ни как. Товарищей бросать не годится. Не

по- рабочему это.

— Тоже мне товарищи! — Мукосеев плюнул.

— Раз вместе пили, значит товарищи, — твердил Еремеев, верный своей самобытной морали.

Известно, что мертвецки пьяные до крайности нетранспортабельны, переброска их с места на место —

дело трудное, требующее много времени и сил. Первым кое-как доставили до дому Липатова, Мукосеев

поднялся по лестнице, вызвал Надежду Дмитриевну. Надежда Дмитриевна хлопотала, бегала, волновалась,

пригласила дворников, которые, ухватив за руки и за ноги, тащили ее мужа на пятый этаж. Он раскачивался в их

руках и стукался низом спины о каменные ступени.

Серафима Антоновна из квартиры не вышла, нанимать дворников бегала ее молоденькая домработница.

И пока та бегала, Мукосеев говорил Еремееву:

— Видишь, какая баба! Родного мужа продает. Про других говорить нечего.

— На таких бабах жениться не надо, — философически отвечал Еремеев. — Такие бабы пусть со стат у;

´ем каменным живут, который все стерпит. Мужик в их руки даваться не должόн. Дурак тот мужик, который

этого дела не понимает.

4

У Оли было много свободного времени. Комсомольская жизнь на лето замерла, — аспиранты

разъехались из города. Изредка только надо было ходить на заседания бюро райкома. Эти заседания Оля

любила: там всегда происходило что-нибудь интересное, всегда услышишь новое.

Олино время распределялось так: часов до трех дня она занималась, листала книги, делала выписки.

Решив, что из аспирантуры надо непременно уходить, надо непременно начать накапливать свой собственный

самостоятельный опыт в жизни и науке, Оля все же не хотела оставить о себе такое мнение, будто бы она ушла,

потому что не справилась. Ничего подобного: она оставит там множество материалов, которые будут

свидетельствовать совсем об обратном. Заниматься, правда, очень не хотелось, Оля делала над собой отчаянные

усилия и до положенного времени досиживала кое-как.

После трех она начинала готовиться к вечерней встрече с Виктором. Одно за другим перебирала платья,

стояла перед зеркалом, обдумывала каждую деталь своей внешности.

После той встречи, когда произошла трагическая размолвка из-за какой-то девушки, уехавшей на

Дальний Восток, Виктор позвонил Оле назавтра вечером.

Вечер был скверный. Оля и Павел Петрович сидели в кабинете, и Оля расспрашивала Павла Петровича,

почему ушла Варя. Он ответил, что не знает, почему. Оля не верила и настаивала, и даже сказала, что кое-что

слышала возле дверей. Настроение у нее было ужаснейшее. Весь день она ничего не брала в руки, ничего не

делала, только ходила от окна к окну и вздыхала. Вздыхала она так часто и громко, что ей самой это было

противно. С приходом Павла Петровича тоже вот не стало легче.

Они сидели долго, неоткровенные друг с другом, размышлявшие каждый о своем. Оля вздрогнула, когда

зазвонил телефон, поспешно схватилась за трубку.

— Да, я вас слушаю, — стараясь говорить как можно холоднее и безразличней, ответила она, когда

узнала голос Виктора Журавлева.

Они разговаривали несколько натянуто, но совершенно не упоминая того, что произошло накануне. Жу-

равлев спросил, когда и где они встретятся — сегодня или завтра, лучше бы, конечно, сегодня. Оля хотела

сказать, что больше никогда и нигде, но сказала, что ей все равно, — можно на берегу у моста, а можно и на

бульваре, где живет он, Виктор. Павел Петрович спросил, когда она положила трубку:

— Шнуровкин, конечно?

— Журавлев, папочка! — ответила Оля с отчаянной смелостью. — Ты его знаешь, это ваш сталевар,

который рубит расплавленную сталь рукой. Виктор Журавлев. Он мне нравится.