к себе, в Новгород. Или в Ленинград, на Урал, в Донбасс, в Сибирь, где есть большие металлургические заводы

и где она посвятит себя труду, и только труду.

Варя еще не знала ни адской ревности, ни тех костров, которые вспыхивали в Олином сердце, ни того

отчаяния, которое охватывало Олю. Варя очень любила, но любовь ее была иная, чем Олина. По временам Варе

хотелось занимать для Павла Петровича то место в жизни, какое занимала Елена Сергеевна, заботиться о нем,

помогать ему, быть всегда-всегда рядом, верным, надежным другом. А по временам она мечтала оказаться на

Олином месте, чтобы иметь право говорить Павлу Петровичу: “Милый папочка”. И тоже, конечно, заботиться о

нем, помогать ему в его большом труде. Это было немножко похоже на то, что с нею происходило когда-то в

школе, когда она влюбилась в своего учителя истории Ивана Степановича. Она ходила за ним тенью, по вечерам

подкрадывалась под его окно и лежала в траве до полуночи, мечтая о том, что он выйдет, найдет ее, озябшую,

подымет на руки, согреет: она видела его даже во сне. Ей тогда было пятнадцать лет. Сейчас ей гораздо больше,

но она вновь готова лечь в траву под окном Павла Петровича и ждать, когда он найдет ее и возьмет на руки.

Но вот все кончено, никогда Павел Петрович не найдет ее под своим окном и не возьмет на руки. Жизнь

ей не удалась. Она неудачница. Девчонкой влюбилась в старого учителя и потом из-за этой влюбленности так

холодно относилась ко всем сверстникам, которые за ней пытались ухаживать, что они и пытаться перестали.

Опять вот полюбила человека старше ее. И опять ни к чему эта любовь. Может быть, она некрасивая, урод,

страшилище? Она подошла к зеркалу, на нее смотрели печальные серые глаза в пушистых длинных ресницах.

Смуглая кожа лица была матовая, чистая, и все лицо, волосы были красивые, и плечи красивые, и шея. Нет,

непонятная вещь — эта жизнь.

Варя принялась перебирать свои платья над раскрытыми чемоданами, вялая мысль подсказывала ей, что

нельзя, нельзя больше оставаться в этом доме. И вместе с тем, чем дальше шло время, тем больше она

беспокоилась о Павле Петровиче. Вот уже двенадцать, час, а его все нет и нет, не случилось ли что? Можно

позвонить к Макаровым. Но это очень неудобно. Скорей бы пришла Оля…

Оля пришла около двух часов ночи. Она была хмурая, злая. Ушла к себе в комнату и закрыла дверь на

крючок.

Через минуту выскочила и спросила, где Павел Петрович.

Варя оказала, что не знает. И еще добавила:

— А я, пожалуй, от вас уйду.

— Что это значит, почему? — воскликнула Оля.

Тут без звонка, отворив дверь своим ключом, вошел Павел Петрович. Не глядя та него, Варя быстро

пошла в свою комнату.

— Варя! — окликнул ее Павел Петрович. — Мне надо с вами поговорить. — Оле было странно, почему

он не обратил на нее никакого внимания, почему говорит таким взволнованным тоном и почему Варя такая,

почему она собралась куда-то уходить.

Варя прошла в кабинет, Павел Петрович защелкнул дверь на французский замок. Это было просто

страшно. Как ни была удручена Оля, ей очень хотелось знать, что там происходит, за этой дверью. Но дверь

была обита кожей и ничего через нее не увидишь и не услышишь. Зато есть вторая дверь, из столовой в кабинет,

ничем она не обита, хотя и замкнута на ключ; она лишь завешена плюшевыми портьерами. Оля на цыпочках

прошла в столовую и приложила ухо к замочной скважине.

Да, в кабинете и в самом деле говорились страшные вещи.

— Варенька, — говорил Павел Петрович, — это совсем не пустое дело, такая грязная сплетня.

— Пусть, пусть! — отвечала Варя горячо. Оля заглянула в замочную скважину и увидела, что Варя стоит

перед Павлом Петровичем, вся устремленная к нему, приложив руки к груди. — Пусть! — повторила она. — Я

пойду и скажу им, что это ложь, ложь! Вы не беспокойтесь, Павел Петрович!..

— Вы еще меня успокаиваете, — слышала Оля голос отца. — Да ведь эта грязь способна вас испачкать

значительно больше, чем меня. Я намеренно говорю об этом с вами, я предупреждаю вас, чтобы сплетня не

застала вас врасплох, чтобы вы к ней были готовы, слышите? И чтобы ничего без меня вы не делали, не

предпринимали никаких самостоятельных шагов. Мы будем бороться, мы еще их накажем, этих негодяев!

Когда Варя вышла из кабинета, Оля снова обняла ее, снова зашептала в самое ухо:

— Варенька, миленькая, хорошенькая, родная, что происходит? В чем дело, объясни!

— Ничего особенного, Оленька, — ответила Варя.

— Как же ничего особенного! Я все слышала, я у двери стояла. Какая-то сплетня, что-то такое, да?

— Там… у нас… на работе. Испортили один анализ.

Утром Павел Петрович и Оля нашли на столе в столовой записку:

“Извините меня, пожалуйста, но так будет лучше. Я только думаю о Вас, о Вас. Если бы дело касалось

одной меня, мне было бы все безразлично. Спасибо за все. До свидания. Ваша В. Стрельцова”.

— Папа, что это значит? — закричала Оля.

Павел Петрович присел на стул у стола. Оля никогда не видела у него такого взгляда, глаза его были

устремлены вдаль, и в них было непривычное для Оли жестокое выражение.

— Что это значит? — переспросил он. — Это значит, что мы живем еще в очень суровые времена. Вот

что.

Оля ничего не поняла.

3

Расхаживая по своей рабочей комнате, Серафима Антоновна говорила отчетливо, раздельно и при

каждом слове ударяла плотным кулачком в ладонь другой руки:

— Ты пойми одно: я скоро буду отстранена от всего сколько-нибудь важного! Я уже осмеяна. Со мной

еще считаются, но мне уже указали, да, указали, представь себе, на то, что я не установила правильных

взаимоотношений с теми заводскими чудаками, что, дескать, надо было и их включить в рабочую группу. Вот

как обстоят дела, друг мой! Поэтому, пока со мной еще считаются, мы должны, мы обязаны действовать,

действовать во имя спасения института. Такое руководство надо гнать, гнать, гнать! Кирилл Федорович

Красносельцев уже написал письмо в Москву, в Центральный Комитет партии. Наш милый Липатов написал в

горком. Есть и еще люди, готовые бороться за честь института. Их надо всех собрать, надо объединиться всем

нам. О чем там говорил Мукосеев, ну там, где вы с ним встретились?

На огромной тахте, на которой когда-то уснул Павел Петрович, полулежал Борис Владимирович, курил

свою длинную папиросу и снизу вверх преданными, но встревоженными глазами смотрел на Серафиму

Антоновну.

— На областной ярмарке, — ответил он. — В буфете. Я же тебе объяснял. Было очень холодно, зашел… а

там он. Он сказал… Ты меня извини, Симочка, но я не могу повторять все, что он о тебе сказал.

— Я не девочка, и нервы у меня крепкие.

— Все-таки неприятно. Это брань. Я хотел ему по физиономии съездить.

— Нельзя ли без романтики, — нетерпеливо поторопила Серафима Антоновна.

— В общем, он оказал, что хотя тебя и не любит, но ему все-таки жаль, когда травят такую талантливую

ученую, и что в твоих силах указать Колосову надлежащее место. И твои связи, сказал он… Ему бы такие связи,

он бы…

— Я тебя прошу, друг мой, — поразмыслив, заговорила Серафима Антоновна, — сделать так, чтобы

встретиться с ним, с этим негодяем. Поговори, выясни его позицию пообстоятельней. Мы должны собирать все

наличные силы тех, кому… — Серафима Антоновна запнулась, не находя нужного слова, щелкнула

раздраженно пальцами, — ну, кому дорог институт, что ли так! — закончила она.

Это было ранним утром. Через полчаса Серафима Антоновна оделась и уехала в институт. Борис

Владимирович остался один. Он сел в своей комнате за рабочий стол. Перед ним лежало несколько

фотографических снимков, из которых, снабдив их текстом, он хотел составить так называемый фотоочерк для