пилах, о том, что такое “ласточкин хвост” и как его выпиливать.

Бывая на заводе, Павел Петрович порывался повидать Варю, которая вновь вернулась в лабораторию, но

живет теперь не в общежитии, а стала угловой жиличкой у одной из сотрудниц института. Павла Петровича

останавливал вопрос: зачем он пойдет, зачем ему надо видеть Варю? Казалось бы, для сомнений не могло быть

и места: то есть как зачем? Вместе работали, жили под одной крышей, были добрыми друзьями, — как же не

повидаться! И все-таки сомнения мешали ему пойти в лабораторию к Варе. Не надо ее тревожить, решал Павел

Петрович. После ее отчаянного признания он относился к ней как к тяжело больной, которой вредны

напоминания о ее болезни.

Но встреча все-таки состоялась, и совсем не на заводе, а на улице возле дома Павла Петровича. Ее

нечаянно устроила Оля.

В один из вечеров, когда Виктор работал во вторую смену, Оля отправилась навестить Варю на ее новой

квартире. Дома была хозяйка комнаты, говорить откровенно при ней было невозможно, и Варя предложила

погулять. Они вышли на улицу. Оля рассказывала Варе о том, что происходило в ее жизни за последнее время;

она сказала, что Виктор еще, правда, о женитьбе прямо не говорил, но и без слов видно, как сильно он ее любит,

и, конечно, скоро скажет все-все; что она счастлива и даже никогда не думала, что у людей бывает такое счастье;

что у нее будто выросли крылья, в аспирантуре копошиться она больше не может, подала заявление об уходе, ее

ругали, но она настояла на своем, с первого сентября пойдет преподавать историю в школе, гороно направило ее

в двадцать восьмую школу, где она сама училась, и там, оказывается, еще много старых ее учителей. Потом Оля

принялась расспрашивать Варю, что у них произошло в институте, о чем с ней разговаривал тогда в кабинете

Павел Петрович. Неужели из-за какой-то дурацкой сплетни Варя ушла из их дома? Без нее стало там пусто, худо

и скучно, и хорошо бы, если бы Варя вернулась.

“Что там произошло, спроси, Оленька, лучше у Павла Петровича, — ответила Варя. — А вернуться?..

Нет, это невозможно”. — “Я его спрашивала, — сказала Оля. — Он ответил: грязная история. И все. Не

понимаю: папа, ты — и вдруг грязная история!”

Занятые тревожными разговорами, они незаметно дошли до подъезда дома, в котором так хорошо жилось

Варе несколько месяцев; ноги сами принесли ее к этому подъезду, они уже привыкли ходить сюда.

Варя и Оля все еще стояли та тротуаре, когда подъехала машина и из нее вышел Павел Петрович.

— Здравствуйте, Варенька! — сказал он, и по выражению его лица было видно, что он хотел бы знать

причину, которая привела Варю к его дому.

— Здравствуйте, Павел Петрович, — ответила Варя, чувствуя, что вся мертвеет, что сейчас превратится в

механическую куклу, которая только и способна будет хлопать глазами да говорить “да” и “нет”.

Машина уехала.

— Ах, беда! — сказал Павел Петрович, обернувшись ей вслед. — Папиросы там оставил. Может быть,

мы зайдем к нам? — предложил он Варе. — Что это вы тут стоите?

— Нет, нет, — отказалась Варя. Не видав Павла Петровича десять дней, она воображала, что способна

думать о нем спокойно, что способна грустно философствовать о горечи любви, на которую не ждут ответа. Но

встретив его, она утратила способность философствовать и собирала все силы, чтобы не выглядеть онемевшей

и парализованной дурой. — Мне надо домой, моя хозяйка рано ложится спать, и неудобно ее будить — топать,

зажигать свет.

— Ну тогда, Оленька, будь другом, поднимись домой, принеси папиросы, — сказал Павел Петрович. —

Они где-то в буфете.

Оля поняла, что отец ее нарочно отсылает. Она ушла обиженная и, демонстрируя, что для нее совсем не

тайна, зачем понадобились отцу папиросы на улице, долго-предолго не возвращалась. За это время Павел

Петрович и Варя сказали друг другу всего несколько слов.

— Мне попало от моих друзей, Варенька, за то, что я вас отпустил из института, — сказал Павел

Петрович. — Не надо было этого делать.

— Надо, Павел Петрович. Не по одной причине, так по другой.

Он не спросил, какую другую причину она имеет в виду. Он сказал:

— И все-таки зря, зря.

Варя стояла к нему в профиль. Он рассматривал ее лицо в мягких линиях, спокойную, некрикливую

прическу, видел, как медленно двигались ее длинные ресницы, и ему стало так жаль ее, отвергнутую,

обиженную, что он готов был тут же на улице сказать ей: “Варя, милая, простите”. Ему хотелось, чтобы она

вернулась в дом, с нею там было хорошо, тепло и уютно. Теперь в холодные комнаты снова внедрялось нечто

нежилое, с однообразным запахом. Как хорошо было, когда сна встречала его в прихожей или сидела за чаем.

Не единственный ли она сейчас человек на всем свете, которому можно сказать все, который все поймет и ни за

что не осудит, не станет на тебя кричать, читать тебе морали и ссориться с тобой.

Павел Петрович вздохнул. Варя взглянула на него, не поворачиваясь, только скосив глаза в сторону.

В это время вышла Оля и скучным голосом сообщила, что никаких папирос в доме нет.

— Что ж, придется дойти до киоска, — сказал Павел Петрович. — Может быть, мы вас, Варя, проводим

до трамвая или до автобуса? Как ты, Оля, думаешь?

— Мне нездоровится, идите одни.

Оля попрощалась с Варей и исчезла в подъезде. Варя и Павел Петрович медленно пошли по улице. И

снова не было разговора. После отважного Вариного признания по-настоящему можно было говорить только об

одном. Об этом Павел Петрович говорить не мог, а раз не мог, то все остальные разговоры ни к чему, все они

будут фальшивые, искусственные, вымученные.

Молча довел он ее до остановки автобуса, молча стоял возле нее в очереди. Никто не удивлялся тут их

молчанию, потому что все в очереди молчали, думая каждый о своем.

Когда подошел автобус, Павел Петрович помог Варе подняться на ступеньку и смотрел вслед автобусу. В

мыслях у него было неотчетливое и смутное; ему бы не хотелось, чтобы этот автобус уезжал, пусть бы он

остановился вон там на углу и Варя из него снова бы вышла на улицу.

Но автобус исчез за углом. На перекрестке, где он поворачивал, взвихрился синий дым, и ветер донес до

Павла Петровича запах горелого бензина.

Г Л А В А Д Е С Я Т А Я

1

Первого сентября Оля пришла в школу. До начала уроков было больше часу. Оля разделась в

учительской. Пальто свое повесила там, где всегда вешали свои одежды бывшие ее учительницы — в углу за

громадным темно-желтым глухим шкафом, где стояла рогатая вешалка.

Кроме Оли, в учительской было еще двое учителей. Это были новые для нее учителя, их она не

стеснялась, она ждала появления Марии Павловны или Нины Карповны. Она знала, что перед Марией

Павловной или Ниной Карповной ее непременно проберет страх, как пробирал и прежде, потому что Мария

Павловна всегда диктовала такие ужасные диктовки, в которых без ошибок никак не обойтись, и вот,

пожалуйста, в результате — всё тройки да тройки; а Нина Карповна мучила тригонометрией, в которой Оля,

окончив десятый класс, так толком и не разобралась; по тригонометрии она плыла с помощью подсказок и

всяческих шпаргалок, пометок на ладонях, на ногтях и даже на коленках.

Но страшных для Оли учительниц пока еще не было. Оля прохаживалась по учительской, ей было

странно ощущать, что она здесь совсем не для того, чтобы ей прочли нотацию, не для того, чтобы выпрашивать

сумку, отобранную за поднятый на уроке шум, не для того, чтобы скучным, тоскливым взглядом следить за тем,

как завуч пишет записку Олиным родителям, приглашая их немедленно прийти в школу по поводу трех двоек

“вашей дочери”. Сегодня она тут как раз для того, чтобы самой читать ученикам нотации, самой отбирать сумки