Нет, конечно! Я советский офицер, летчик, им и останусь до конца дней. В таком примерно духе, но более крепкими словами, я ответил Кранцу.

- Ну что ж, подумайте, - сказал он, покидая камеру, - времени у вас день, не более. А потом… - Он энергично повел ладонью вокруг шеи.

Когда подполковник ушел, я поостыл немного и понял, что прав эсэсовец: жить мне от силы осталось до завтрашнего утра. За окном бесшумно сыпал мокрый снег. Белые хлопья падали на крыши башен, брусчатку площади. Настроение у меня было под стать погоде. Мысли о скорой расправе, безнадежность положения, одиночество, вдобавок ко всему непонятные тревожные звуки, которые раздавались ночью в крепости, довели меня до полного изнеможения.

Тусклый утренний рассвет я встретил в состоянии безразличия, апатии. Оно стало еще сильнее, когда охранники вытолкнули меня из камеры и повели через площадь в угол двора, к двери с зарешеченным окошком. Меня привели на второй этаж и втолкнули в большую, как зал, комнату. Вопреки ожиданию она оказалась жилой. Толпа лагерников стояла у двери и молча рассматривала меня. Так продолжалось довольно долго.

Но вот толпа расступилась, и вперед вышел невысокий прихрамывающий человек. На нем была довоенная форма советского генерала - три звезды в петлицах, ряды поблекших пуговиц на тужурке, галифе с красными лампасами. Генерал некоторое время рассматривал меня, затем протянул руку:

- Ну здравствуй, товарищ младший лейтенант. Я генерал-лейтенант Лукин Михаил Федорович, командующий 19-й армией.

Я растерянно молчал. Вслед за Лукиным вперед протиснулся человек на костылях:

- Генерал-лейтенант Музыченко…

И вдруг словно прорвало. Ко мне подходили комкоры, комбриги, полковники, генералы - десятки имен, высоких званий.

- Подполковник Агеев, командир полка пикирующих бомбардировщиков Пе-два. Сбит в сорок втором под Сещей. С тех пор здесь. Нашего брата, летчиков, в наличии девять, [165] будешь десятым. Три орла здесь давно, сбиты над Берлином в августе сорок первого. Самолеты ДБ-3ф помнишь?

Как не помнить! Ведь это были первые удары по фашистской столице.

Всем, кто подходил, я машинально представлялся:

- Младший лейтенант Чечков…

У самого же лихорадочно билась мысль: «Так вот что такое спецлагерь! Никогда не думал, что в плену у немцев так много наших генералов, крупных командиров…»

- Ты для нас, браток, не просто младший лейтенант. - говорил мне через некоторое время генерал Лукин. - Ты, Семен Чечков, для всех нас подарок судьбы! Ведь ты же оттуда, - он махнул рукой в сторону зарешеченного окна, - с воли, с Родины… В этот лагерь генералы, почитай, с конца сорок второго года не поступают. В других местах есть, но мало. А главная рота высшего комсостава здесь. А то, что вокруг нас враги, - пусть тебя не смущает. Думай, что в окружении.

Так легко и просто я вошел в состав «роты» советских военнопленных в лагере-крепости Вюльцбург. С этого дня я стал своего рода лектором. Не проходило дня, чтобы я долгими часами не рассказывал о наступлении Красной Армии, разгроме немецких войск, о том, какими стали советские фронты, кто ими командует, об оружии, танках, самолетах - словом, обо всем, что я знал и чему до встречи с этими людьми не придавал особого значения.

В блоке я подружился с подполковником Агеевым Иваном Георгиевичем. Он как бы возглавлял группу пленных авиаторов. Здесь у нас шли свои разговоры. Немало удивлялись мои новые товарищи рассказам об авиационной технике наших дней, о полном превосходстве советской авиации в небе войны. С горечью вспоминали сорок первый. Тяжело переносили вынужденное бездействие.

Агеев рассказал мне, как однажды в блоке произошло происшествие. Нагрянули немцы и увели всех, даже больных, на работу, оставив лишь генерала Лукина и дневального за дверью. Скоро в сопровождении двух немецких офицеров явилась группа странно выглядевших военных во главе с худым и мрачным человеком. Это был Власов, командующий «Русской освободительной армией».

Дневальный видел, как в конце беседы оба генерала вскочили и Лукин, побледневший, с дрожащими губами, вдруг плюнул в лицо Власову.

- Власов, командующий вшивым войском, - объяснял [166] позже Лукин, - предлагал к себе заместителем. Много чести!…

От Агеева я узнал, что в спецлагере Вюльцбург содержались не только пленные генералы. В отдельном блоке с лета 1941 года были капитаны и другой начальствующий состав интернированных советских судов, которые война застала в портах фашистской Германии.

Получилось так, что с этими моряками у меня произошла заочная встреча. Как-то на прогулке по лагерному двору Агеев вполголоса сказал:

- Сеня, за тобой наблюдают моряки, для них ты новый человек.

- Какие моряки? Где? - спросил я, оглядываясь.

- Э, брат, этого ты не заметишь, а я вижу. Сядь на этот камень у стены и осторожно опусти руку вниз.

- Зачем?

- Это сигнал к обмену информацией. Но делай все очень осторожно, иначе сорвется.

Несколько дней подряд я регулярно присаживался на огромный, вросший в землю валун и незаметно опускал руку в расселину, но ничего там не находил. Наконец как-то вечером очередная попытка увенчалась успехом. Я держал в руках спичечный коробок. В нем лежала записка и две сигареты. «Новенький, - прочел я, - напиши текст нового Гимна. А также слова и ноты новых песен. Душа истосковалась, браток».

Помню, руки мои от волнения покрылись потом. Я стоял у валуна и бестолково озирался по сторонам. Если бы в этот момент у слепых закрашенных окон «капитанского» барака появился кто-то живой, я непременно заорал бы от радости и готовности выполнить просьбу. Хорошо, что Агеев вовремя все понял и утащил меня в блок как раз в ту минуту, когда к нам уже приближался охранник.

У моряков был хилый оркестрик из самодельных преимущественно инструментов. Не описать моей радости, когда через несколько дней в мрачных стенах крепости послышались звуки Гимна. За ним последовали песни «Темная ночь», «Землянка», «Заветный камень»…

Но в тот же день я получил нагоняй от Лукина:

- Ты что, веселая душа, смерти захотел? Решил себя погубить и почтовый ящик завалить? Прекратить самодеятельность!

Пришлось извиниться перед генералом. Позже я узнал, что через тайник у валуна тянулась одна из нитей связи лагерного подполья. Через него Лукину стало известно решение [167] Гиммлера угнать нашу группу в Альпы, а при невозможности этого - уничтожить.

Почти каждую ночь авиация союзников бомбила Нюрнберг и прилегающие к нему районы. Надзиратели, заметно к нам подобревшие, приносили вести, самой прекрасной из которых было сообщение о штурме нашими войсками Берлина.

Но вместе с радостью нарастала тревога. Что станет с нами? Ведь мы были за сотни километров от наступающих советских армий. Генерал Лукин и его ближайшее окружение разрабатывали план восстания, в который пока мало кого посвящали. Охрана лагеря догадывалась о надвигающейся угрозе. Немцы усилили посты, в коридорах установили пулеметные точки, патрули с собаками день и ночь дежурили вокруг крепости.

Как- то в блок вбежал надзиратель:

- Американцы в двадцати километрах от Нюрнберга! Завтра эвакуация…

Куда? С какой целью? Никто не знал. Надо было готовиться к самому худшему.

Никогда не забуду эту дорогу на запад.

Вечером охрана с овчарками вытолкнула нас на площадь. Построились в колонну по четыре и двинулись к выходу из замка. За рвом ожидала еще одна группа пленных, причем охраны оказалось больше, чем узников. Позади у рва урчал зеленый бронетранспортер. О восстании не могло быть и речи.

Два долгих изнурительных дня брела наша колонна сквозь лесистые склоны но мощенной булыжником, ухоженной дороге. Вокруг цвели сады, сияло солнце, далекие Альпы покрылись зеленым дымом. Немецкие селения с аккуратными заборами и палисадниками, словно в насмешку над нашим жалким видом, дышали благополучием далеких от войны мест. Нас почти не кормили, и все чаще то один, то другой пленный отставал от колонны или в изнеможении валился на обочину. Тут же подскакивал конвоир и, сняв с плеча автомат, пристально оценивал, может пленный идти или нет. Тогда более крепкие из нас подхватывали упавшего под руки и тащили вперед. Мы не дали расстрелять ни одного пленного.