Изменить стиль страницы

Утром, совсем рано, отец меня разбудил и сказал, что пора собираться — а если уж очень захочется спать, можно подремать по дороге.

Возчик, зевая, залез на козлы, и начал подремывать, свесив голову. Наши вещи, которые вчера занесли в гостиницу, слуги пристроили на прежнее место — за сиденьями. Отец крикнул вознице, что мы готовы, и захлопнул дверцу. Повозка медленно тронулась с места. Погода стояла пасмурная, солнце не выглядывало из‑за тускло — серых туч, было зябко. Отец закутал мои ноги дорожным пледом и, достав теплую шаль, предложил набросить на плечи.

— Хочешь позавтракать? — спросил он.

— Пока нет, вот чаю бы…

— Да, сделаем немного позже привал, вскипятим. Пока немного холодного мяса, да вот парного молока купил.

— Нет, не хочу, лучше посплю…

Так мы ехали целый день, один раз остановились и вскипятили чаю, и еще пару раз останавливались немного размять ноги. А потом, наконец, мы доехали до Черных Гор.

Бывают моменты в жизни, когда что‑то значительное ты не то, что забываешь, но помнишь нечетко, как будто видишь сквозь колеблющиеся слои тумана. Бывает даже обидно — ты вспоминаешь какое‑нибудь замечательное событие, а по — настоящему вспомнить и не можешь, потому что по — настоящему, это если не просто видишь картинку, даже подробную и яркую, нет, к тебе возвращается то, что ты чувствовал в тот момент, ты почти ощущаешь запахи, слышишь звуки.

А иное, хоть и не такое важное, оно как раз и вспоминается, полностью, как будто снова переживаешь… Мы не нашли постоялого двора и заночевали в повозке. Тронулись, едва рассвело, дорога была широкая и спокойная, возчик не мог бы ни опрокинуть повозку, ни сбиться с пути.

И вот отец разбудил меня и сказал, что мы доехали до Черных Гор. Даже через два дня я помнила это до мельчайшей черточки, и, наверно, буду помнить всю жизнь. Холодно, на всем — серый предутренний свет. Мы спали в повозке полулежа, и у меня затекла шея, немного хотелось есть. Я подтянула плед повыше, потому что совсем замерзла, и выглянула в окно. Справа были горы, и дорога огибала их, черные громадины возвышались и рядом, и где‑то впереди, слева была пропасть.

— Давай остановим повозку? Немного пройдемся, — предложил отец.

Мы вышли. Ноги затекли, и вылезать из повозки было трудно. И почему‑то я помню это, и то, что на колесе прилипла соломинка, и то, что лошадь фыркнула и потрясла головой. Где‑то крикнула птица, а потом я увидела ее — она распластала громадные темные крылья и медленно парила над острыми скальными выступали, очень далеко от нас.

Внизу, так далеко, что страшно было смотреть, росли кустарники, лежали большие, отколовшиеся когда от вершины горы камни, блестело бесцветное озерцо. Совсем далеко отсюда, там, откуда мы ехали, стояли крохотные домики, в которых жили такие же крохотные люди, и они не знали, что мы смотрим на них с горы.

Отец вытащил плед и накинул мне на плечи. Справа, на вершине одной из гор, стоял замок. Черный, кряжистый, неприступный. Не такое ли чувство было у Корабельщика, когда он видел чужие созвездья на чужом небе? Чувство перехода… провала в иную плоскость, иной излом реальности… Утренний воздух был безмятежно свеж и чист, все вокруг — ново и незнакомо. И, если бы мой разум не принял еще раньше то, что теперь начинается для меня другая жизнь, то сейчас бы новизна неизвестного мира захлестнула душу до дна…

Потом мы зашли в повозку, я думала, что едва ли смогу уснуть, и вспоминала свое ощущение, и бледное утреннее небо, и черную стену, поднимающуюся в небо, и орлов. Потом все же меня сморило от тряски и однообразного скрипа колес, мне снились горы, чаша гор, окружавшая долину, и я в этой чаше, как в двух великаньих ладонях. Отец разбудил меня уже около одиннадцати, потянув за рукав:

— Пора завтракать.

Пока я спала, он читал книгу о Театре. Когда мы сели завтракать, отец заложил страницу уже где‑то ближе к концу — видно, чтение оказалось интересным. Мы расстелили большие салфетки на коленях, и за едой отец поделился тем, что вычитал из книги.

— Мы правильно установили, что «устроить» — значит, создать, причем тут имелась в виду не обстановка, не декорации, не контракты актеров или подбор репертуар, а иное. В «Истории Театра» не говорится подробно, я нашел только… — отец поискал нужное место в книге. — «Король много часов проводил с Марном, и тот поведал Его Величеству, каков должен быть совершенный театр и совершенные актеры. Его Величество доверились чародею, впрочем, через самое короткое время козни фарлайнского бродяги были разоблачены, да не перейдет фарлайнская сквернь и в наше доброе государство, и Марна изгнали, как и следует поступать со всяким чародеем».

— Значит, они считали, что Марн хотел колдовать?

— Да я, в общем‑то, тоже думаю, что Марн хотел колдовать. Ему удалось убедить короля в безобидности и безвредности его волшебства, но только на время.

— Выходит, Марн и заколдовал Театр? Ну, в отместку, что его выгнали?

— Да нет, ты не поняла, Марн изначально хотел, чтобы в Театре делалось волшебством. Мне кажется, вот в чем его замысел: он попробовал, поэкспериментировал у нас, в Фарлайне, на кукольном театре, а затем решил… хм… изменить масштаб. Понимаешь? Совершенный Театр, совершенные актеры… Призраки! Они сами должны были ставить спектакли, разыгрывать их, а Театр был бы неким режиссером, что ли, по его задумке…

— А декорации?

— Ну, ты же их видела, на тех представлениях ночью. По Марновым планам Театр стал бы, заодно, и художником, и оркестром — отличная экономия!

— Почему же Марна выгнали?

— Это было чересчур для Тиеренны, совсем чересчур. Призрачные актеры, Театр — режиссер. Нет, это бы всех шокировало, пугало… Или приучило к мысли, что волшебство — может быть, до определенной черты, милым, простым и полезным, и заставило бы относиться к Фарлайну более доброжелательно. Это, видимо, тогда не устраивало дипломатов и военных. А, быть может, и тех, кто уже мечтал о том, как будет пристраивать своих друзей и знакомых на разные театральные должности — ну, кто теперь узнает, какие соображения, важные, государственные, или, наоборот, мелкие, корыстные, были в головах у тех людей, которые интриговали против Затейника, — отец отложил книгу и принялся складывать в корзину хлеб, окорок и сыр, оставшиеся от завтрака. Пока отец убирал остатки еды, я сложила салфетки и кинула их в сумку к дорожным припасам.

Мы забрались в дормез, и я спросила у отца:

— Но тогда я не понимаю. Получается, что они были правы? Те, кто прогнал Марна?

— Почему? — удивился он.

— Так ведь он и правда сделал злое дело, призраки, конечно, безопасные, и поют, и танцуют великолепно. Но Театр‑то! Откуда взялся тот мертвый город, почему люди пропадали? Значит, это дело Марна?

— Нет, не сказал бы… С одной стороны, кто знает, правы они или нет, его противники… Я не думаю, что он хотел специально сотворить такую западню. С другой стороны, мне отчего‑то кажется, Марн опрометчиво понадеялся, что сможет заставить Театр придумывать пьесы, создавать и уничтожать призрачных актеров, и все это будет таким же веселым ярмарочным волшебством, как его Кукольный Домик. Кроме того, ему не дали закончить его дело, а раз так, то кто знает, что он оставил бы, что изменил в своей идее. Но, если вдуматься, какая мысль! Совершенный Театр, это надо же! Тут, пожалуй, и тоже ловушка — ничего в этом мире не бывает совершенным, никогда…

— Марн не додумал до конца то, что хотел сделать?

— Да, скорее всего. Возможно, хотел поэкспериментировать… Можно, пожалуй, понять тех, кто возмутился — такое огромное здание и всего лишь для каких‑то, с их точки зрения шарлатанских, экспериментов.

— Там еще написано, что Марн приходил на строительство по ночам, когда ему запретили занимать театральными делами, но из страны еще не выслали.

— Я считаю, что знаю, зачем Затейник приходил по ночам: он надеялся или убрать свое колдовство, или как‑то нейтрализовать его, он ведь понимал, как и все чародеи, что любое неоконченное волшебство опасно.