— Не пойму, — ответил угрюмо.

— Да как не понять! — обрадовалась Уля. И темное лицо ее просветлело. — Сено мне надо из логу вывезти, а лошади нету. Всех разобрали. А ночью тоже нельзя, говорят: отдых им нужен. И верно. Отдых всем нужен, особо скотине.

— Ее, что ль, хочешь? — кивнул он на Дуньку.

— Во-во, Почтальоншу… то есть Дуню, — почтительно поправилась Котомкина. И зашептала ласково, по-матерински: — А ты, Проня, залезай в машину. Там тепло-тепло! Слетаешь за почтой, а я тем часом сено и вывезу. Я помаленьку буду, по беремечку. Понимаю тоже — лошадь не сильная.

Проня молча вылез из саней, передал женщине вожжи.

— Это как же ты так? — удивилась Уля. — Хотя бы слово сказал!

— Ладно, чего там… — буркнул Проня, торопясь к конторе.

И вот он сидит в кузове машины, уцепившись за дребезжащий борт. Попутчики-сельчане, все больше бабы, теснятся у кабины, у газогенератора: там теплей. Цыплакову очень холодно, но он по привычке это не показывает. Распахнутый ворот телогрейки то и дело открывает на его груди голубую зябкую наколку: «Есть в жизни щастье!».

…Наколку Проня сделал давно, еще до того, как попал под лемех. Встретил его как-то один на один детина по прозвищу Кипятуля. Шел он враскачку, подметал пыль широченными клешами, стягивал к плечам распоротую до пупа рубаху и орал на всю улицу:

Иех! Когда мать меня рожала —
Вся милиция дрожала!..

Проня почувствовал трепет в поджилках, однако с дороги не свернул и глаз не отвел, хотя уже мысленно простился с жизнью: это шел его единственный (в ту пору) враг, только что вернувшийся из заключения. Когда Кипятуля, этот лодырь и вор, упер из конторы тяжелый, как трактор, несгораемый сейф, то был пойман совхозными ребятами. Как медведя, обложили Кипятулю маленькие, но цепкие, сильные своей многочисленностью пацаны. Грабитель запомнил лишь одного, самого заморенного — Проню Цыплакова и пригрозил, что раздавит его, как только вернется на свободу… И вот они встретились. Проня весь сжался; и когда получил первый, исподтишка, но страшный тычок кулаком — не закричал, не заплакал. Никто его никогда не бил, жалели, один Кипятуля ненавидел и каждый день втихаря пересчитывал ребра. Цыплаков не жаловался никому, терпел, мало того — наперекор подлейшей по своему смыслу надписи на широкой груди Кипятули «Нет в жизни щастья», нацарапал на бумажке «Есть!..», приложил трафаретку к своей грудке и ржавым ученическим пером сделал глубокую наколку. С той поры и появилась у него привычка ходить с распахнутой, какая б ни была погода, грудью. Часто-часто, пока бандюга снова не попал в тюрьму, надпись Пронина взбухала синяками, становилась неразборчивой.

— Нет! — угрюмо, с тупой яростью бил Проню Кипятуля.

— Есть! — упрямо отвечал, вставая с земли, Проня. — Есть! — И улыбался таинственной улыбкой…

…Проня смотрит на мелькающие поля и перелески, на дальние неподвижные сопки. Ветер хлещет по щекам наотмашь, с каждой минутой все сильней. «Эх и газует!» — думает Проня о шофере. Машина, однако, движется все медленней, дорогу косо перебегает поземка — она задерживается на ухабах, вздувается сугробами.

— Может, вернемся? — кричит, высовываясь из кабины, шофер Ленька Огневых. Спрашивает, видать, совета у старших.

Бабы дружно и крикливо протестуют, поднимают Леньку на смех: испугался, мол, легкого ветру.

— А у каждого в городе дела, срочность! — надрывается, придерживая корзину с мороженым молоком, толстая, закутанная в тулуп жена агронома. Она наморозила молоко в глубоких мисках и теперь едет продавать кругляши: услыхала про хорошую на базаре цену.

— Мне-то что! — бодро ответствует Ленька. — Я поеду! — Это должно было означать: засядем — вам же и откапывать машину…

— Как, однако, меняется погода, — только и сказал за всю дорогу Проня.

Щеки и нос у него побелели — бабы давно ему об том кричали. Сказав, он принимается растирать лицо, чувствует, что немного обморозил. Ему хочется сказать что-нибудь еще, чтобы потереть и культю (железо обжигает ее нестерпимо), но Проня стесняется: больно короткая культя…

В сумке с письмами на фронт лежали в особом отделении две печеные картошины — Пронин обед. В «городе» прежде всего тянуло побежать в чайную, попросить кипятку, согреться, а уж потом идти на почту сдавать-принимать корреспонденцию — слово это Проня выговаривал с трудом. Однако машина — не кобыла Дунька, машине нельзя ждать, когда Проня Цыплаков насытится чаем.

А тут еще Ленька Огневых заныл, подпевая метели:

— Спешите по своим делам! Глядите, что творится!

На задах, за «городскими» избами, хлестались, сшибаясь и падая оземь, снежные тучи. У базарной площади было потише, и, может быть, поэтому агрономша стала возражать:

— Лучше переждем, чем ехать в таку прорву! Чего там торопиться! Чего нам делать дома!..

Проня терпеливо слушал спорящих, но, так и не дождавшись, когда они договорятся, махнул рукой и пошел, преодолевая ветер, по своему делу.

Через полчаса, а может и раньше, он вышел из почты и чуть не задохнулся от густой снежной пыли. Вокруг все металось, выло. Проню крутнуло, смахнуло с крыльца, он успел ухватиться за забор. Штакетина оторвалась и осталась у него в руке.

Проня шел теперь, подпираясь штакетиной: все равно никто не видит, а у машины ее можно выкинуть.

Почти на ощупь, натыкаясь на залепленные снегом стены домов, отыскал он место, где слезал с машины. Полуторка куда-то запропастилась. Проня без толку прождал ее около часу, обошел площадь, весь базар — там за длинным прилавком стояла одна агрономша. Кутаясь в тулуп, она громко проклинала покупателей:

— С голоду будут подыхать, а на воздух не вылезут! Паразиты…

— Когда поедем-то? — спросил ее Проня.

— Когда всё продам! — был резкий ответ.

Цыплаков не обиделся. Он сроду не серчал, а теперь, когда в его сумке лежали газеты и письма, и письма все простые, треугольнички, и ни одного официального с фронта — он даже улыбался.

— Ты это к чему? — насторожилась торговка. — Может, мне весточку? А?.. Пронюшка!

— Пока не смотрел. Дома погляжу, дома! — честно сказал Проня.

Сегодня ему очень хотелось перед тем, как разнести почту, зайти в свою пустую избу, затопить печку, сесть у огня и не спеша перебрать письма. Глянуть, кому выпало счастье…

— Погляди щас, — настаивала агрономша. — Не поедем мы нынче, вон какой буран! Заночуем в совхозной экспедиции.

— Да вы смеетесь! — ахнул Проня. — Не, нельзя мне тут. Ни в коем случае!

Ветер сорвал его с места, понес в сторону совхоза.

— Во! — сквозь белую замять орал Цыплаков, перекрикивал бурю. — Сам ветер меня в зад пихает! Спеши, мол, Проня!..

— Дурень, — отзывалась агрономша. — Замерзнешь! Занесет тебя!

— Чирей те на язык! — беззлобно отбрехивался он, шагая по уходящей в поле улице.

Выйдя на пустынную дорогу, Проня разглядел, что полем идти легче, меньше заносов. А еще лучше — прямиком. Если вдоль дороги восемь верст, то впрямую — не больше пяти.

Ветер стал какой-то ненормальный: то в бок толкнет, то ударит в лицо, то снова пихнет в бок, только в другой. Круговерть такая, что страшно подумать. Ватник и тот приходится застегивать. Шапку и ту надо завязывать. Чтоб не слетела…

Становится тесно и колко от холода. В голову упорно лезет мысль, что ветер бьет со всех сторон лишь потому, что сам он, Проня, сбился с пути.

— Железка, что ль, длиннее? — вслух рассуждает он. — Иль шибко далеко ее бросаю?

Глянул назад, на свои быстро заносимые следы, определил:

«Не, наоборот. Живая дальше ходит, вон как сигает!.. Значит, кручусь я все время в правую сторону. Как юла!»

Остановился. Стоит — согнувшийся, маленький, будто придавленный бураном. Перед глазами мелькают, исхлестывая небо и землю, белые змеи. Ветер и теперь со всех сторон, не ветер — вихрь несусветный…