— Не реви, говорю! — Зимок с настойчивой черствостью отстранил жену. — Ошибка вышла!
Клавдя встрепенулась и опешила:
— Кака така ошибка?
— Не меня, а Вешка на фронт призывают. Разобрались: ему повестка-то пришла… Я финскую отбухал. Он — эту войну пускай спробует.
— Господи! — путано перекрестилась Клавдя, еще больше растерявшись. — Слава тебе…
Ребята, сообразив, в чем дело, повылазили из спальни и принялись ласкать мать. Старая Евдокия сползла с печи и ополоумевшими глазами вперилась в зятя. Подозвала к себе Николая и велела нагнуться к ее лицу. Теща приложилась охолоделыми губами к его распаренному лбу и, утешно захныкав, полезла снова на печь, откуда она вот уже многие годы не слезала, кроме как по старушечьей надобности. Спустя час, в мирной колготне, ребятня и мать с отцом уселись за стол обедать. Клава с совестливым таинством открылась Николаю:
— У меня соточка сбереглась. Из старого хлебца еще. Вонючая, зараза, ну дак сойдет, а? Выпьем со счастья…
— В другой раз, — отказался муж.
Пообедав, Николай ушел на конюшню к Финогену и Васюте, чтоб подогнать с починкой хомутов и сбруи. Клавдя, со смутной еще легкостью в душе, с молодцеватой проворностью побежала на ферму резать резку голодным коровам.
А вечером, уложив ребят спать и не найдя, чего делать, улеглись сами раньше ночи.
— А что, Николашенька, теперь Вешка убьют? — с бабьей простоватостью ляпнула Клавдя.
— Тьфу, дура! Что ж там всех убивают, что ли? — сердито отозвался Зимок.
— Он же такой могутный, что пуля не минует его. Нет, фашисты ухандакают и на силу не поглядят, — с обреченной жалостью простонала Клава, пряча глаза в подушку.
— Каркай больше — и убьют!
Клава, испугавшись роковых слов, на какое-то время приумолкла. Но скоро, согревшись и забыв свои же слова, стала бесстыдно ластиться к мужу, прося желанного ответа.
Николай с напускной прохладцей отстранил ее:
— В другой раз. Подала бы табак.
Клава, осердившись на мужнину немилость, за куревом не пошла.
— Не серчай, Клавушка, у нас еще будет на то время. Мы же дома остаемся.
— Да я… Как тебе лучше…
— А ты знаешь, трактор-то, какой в овраге… Его, оказывается, Мотька загнала туда, подальше от немецких глаз… Уцелел! Снег подтает, поумнется — лошадьми вытянем.
— На деревне сказывали: ребятишки разорили его. Все гайки пооткрутили, — что слышала, то и сказала Клавдя.
— Нет, Мотька и причиндалы сберегла. Молодчина баба!
— Гораздая… — согласилась Клавдя. — А чего она тебе вспомнилась-то?
— Трактор, говорю, колхозу подмога добрая — вот чего. А Мотька… Что она? Ты вот отревелась. А теперь небось она ревет.
Николай поднялся с постели, покурил и больше не ложился. Слазил на потолок, снял снизку сохлого табаку и принялся рубить в деревянном корытце.
— Дня что ли не будет? — пожалела Клавдя мужа.
— На дорожку Вешку, — объяснил Николай. — Солдату табак — первое дело.
Клавдя, вспомнив недошитый кисет для мужа, тоже встала и принялась мостить голубыми нитками по кисету пару цветков, похожих то ли на васильки, то ли на незабудки.
34
Не спали в эту ночь и в кузнечной лачужке. Мотя известие о мобилизации мужа восприняла без слез, без реву. Вешок не любил этих бабьих слабостей, и она, как ни тяжко, все переносила с молчаливыми муками и терпением. Мотя сидела на дощатом топчане, вертела в руках повестку, не ведая сполна ее диковинной и жуткой силы. В какой уж раз она гнулась к гасничке и перечитывала перечень того-сего, что предписывалось иметь солдату на первый момент и сокрушалась:
— Коля, а где ж все это взять-то?
— Обойдусь. Не тужи! — успокаивал Вешок жену.
— Ведь у тебя даже сменной исподней пары не найдется. Господи!.. Ты, Коля, сними-ка рубашку с подштанниками — я простирну на дорожку. А на запасные портянки я тебе старую юбку пущу. Она из теплого сукнеца. Может, сойдет, а?
— До первой пересылки я, в чем есть, доберусь. А там в казенное обрядят… Ты думай, с чем сама останешься.
— Да мне ничего и не надо. Авось не в окопы идти. — Мотя сказала так и поперхнулась на своих же словах. Ее осенила неожиданно подвернувшаяся думка, и она с жарким бабьим вскриком бросилась на шею мужа: — Коля, я с тобой пойду! Милай!..
— Ишь, Василиса нашлась, — усмехнулся Николай.
— А что? Бабы ж воюют. А чем я хуже?
— А тем, что в колхозе делов — невпроворот. — Вешок хоть как-то хотел остудить воинственный пыл жены. — Пахота, посевная на носу, а ты… увильнуть норовишь. Нечего за мужем по окопам гоняться!
— Всегда ты какой-то поперечный мне, — обиделась Мотя и пошла за водой, чтоб затеять стирку.
Пока грелась вода, Мотя вычистила золой кружку, когда-то сделанную Вешком из артиллерийской гильзы.
— Она и за котелок сойдет. Она ж — из среднего калибра. — Николай старался шутить, чтоб как-то безбольно для души скоротать ночь. — Что там еще-то предписано? — сам у себя спрашивал он, снова и снова заглядывая в повестку. — А — ложку? Ну, это самый главный струмент для солдата… Но деревянная — техника уже отсталая, не годится, не выдержит…
И Вешок обрадовался, что нечаянно нашел себе работу. Как-то по первости дней после освобождения Лядова от немцев он сходил версты за две, к месту, где врезался в землю сбитый «юнкерс», и приволок оттуда пуда полтора дюраля. Принес с крестьянской прикидкой: в хозяйстве все сгодится. И вот теперь вспомнился этот материал, из которого не плохо бы отлить себе солдатскую ложку. Николай с дурашливой проворностью насеял песку, золы из горна, землицы из углов кузницы, перемешал, окропил водицей и принялся ладить форму по старой деревянной ложке, сгладив предварительно щербатость на краях. Нашелся и чугунный ковшик. Нарезал туда кусков дюраля и поставил на синие огни горна, на переплавку. Первая отливка не заладилась, но это лишь прибавило задора, и Николай с новой горячностью продолжал свою затею. Мотя, выстирав белье, развесила на просушку и стала помогать мужу, тоже увлекаясь необычной для себя работой.
Когда все-таки поделка удалась, Николай зашабрил заусенцы на ложке и отполировал кирпичной пыльцой и суконкой до ясно-белого блеска.
— На, это тебе мой подарок, Мотя! — Вешок протянул жене ложку и стыдливо признался: — Ты уж не взыщи, родная, что дарю первый раз в жизни. И то… из чужого железца.
— Тебе, Коля, надо, а мне и старенькая мила, — сказала Мотя, намереваясь вернуть подарок.
— Э-э, нет, нет. Да мы сейчас с тобой все это германское «серебро» на ложки изведем, — Николай снова захлопотал, засуетился у горна. Помешивая кочережкой податливый сплав в ковше, он в шутку и не в шутку приговаривал, имея в виду сбитый «юнкерс»: — Отлетался, зануда, теперь мы из тебя…
После второй ложки, сделанной уже для себя, Вешок продолжал плавить самолетный металл, и дело пошло так быстро и ладно, что к полуночи было готово около двух дюжин ложек, и Мотя никак не могла допытаться у мужа, для какой надобности он столько наплавил их.
— Дурешка, это же — хлеб тебе. На худой случай, — наконец открылся Вешок. — Люди порадуются — только понеси им. Кто фунтик мучицы, кто картошечек, а то и пшенца дадут. Поверь, и такой товарец за благо сойдет. А тебе — подмога…
Матрена и на этот раз сдержала слезы. А им было с чего литься. Не помнит она, чтобы Николай так когда-то заботился о ее жизни, чтобы так тепло и ласково назвал ее «дурешкой». И она, не зная, что сказать ответно, лишь прошептала:
— Раз нельзя с тобою в окопы идти, я буду молиться за тебя.
А когда легли на нахолодавший задень топчан, чтоб скоротать остаток ночи, Мотя с безоглядной уверенностью добавила:
— Тебя не убьют, Коля. Я верю: солдат да ребят бог бережет!
— А головушки летят, — зачем-то охладил веру жены Вешок.
… Ночной ветер помаленьку, с легким посвистом стал выдувать из лачуги сладковатый чад дюралевой окалины, нестойкое весеннее тепло и жилой дух, а Матрена с Николаем так и не дождалась ни крепкого сна, ни желанных слов друг от друга.