— Ну, Авдей Авдеич, — с необычной нежностью обратился к старику Гордюха. — Венька свой якорь бросил. Пухом земля ему и вечный причал… Пойдем — солдату покой нужен…
С минуту потоптавшись у подножия могилы, Авдей послушно поплелся за Гордюхой. У разваленных ворот кладбища их нагнал Захаркин.
— Вот вам, отец, на помины, — сельсоветчик с непонятной опасливостью сунул в руку старика косячок блокнотной бумажки. — В конторе получите…
На полпути к парому Гордюха взял у Авдея бумагу и прочитал: «Комиссии выдать подателю сей записки гуманитарную помощь в количестве двух упаковок. Пред. Захаркин»
— Без лукавых обойдемся! — проскрипел зубами Гордюха и пустил бумажку по ветру.
У парома в муторном нетерпении ожидали перевоза капитан и ребята с карабинами. Гордюха без малой канители перевез их на другой берег, и только потом они с Авдеем помянули Веньку. Из-за малости питья и закуски вышло не так, как надо бы, и потому паромщик, отправив старика в землянку отдохнуть да «перемочь печаль», сам же наладился в деревню разжиться вином да хлебом. Воротился он к вечеру, когда на захолодавших берегах и поверх воды уже кучерявились поземные кудели рыхлого туманна, а на прибрежное окрестье навалилась всеохватная мяклая тишина. Гордюха, как во всегдашние вечера, позвал Авдея «почайпить», но тот не отозвался. Тогда паромщик пошел за ним в землянку, но его не оказалось и там. «К Веньке уволокся, старый кубарь, — подумал Гордюха и взволновался: — Потемну как бы искать не пришлось.» Нет, в тот предвечерний час у Венькиной могилы никого не было, кроме Маришки Даньковой. В грустном одиночестве, сторожась чужих глаз и наветных пересудов, бесслезно, без надрывных причитаний она стояла наедине со своими девичьими думами о несбывшихся надеждах и призрачных мгновениях совсем недавних радостей…
Уже по темени Гордюха еще раз покликал Авдея, но окрестная пустота отозвалась лишь эхом его же поклички. Он еще и еще в одиночку «помянул» покойного солдата, сам не чуя как, разладился в чувствах — достал гармонь и щемящим душу голосом затянул, чудак, песню.
Но, как бы спохватившись, что этой песней никак не проймешь старого Авдея и не дозовешься, Гордюха переладился на Венькину:
За Венькиной песней — чужая война, тоска по дому, лихо солдатских буден, память и скорбь по кровным душам — живым и смертным. Всему этому остаревшее сердце Авдея всегда внимало жадно и полно, с тем запасливым перегрузом, как перед последней дорогой. Зная об этом, Гордюха и своей гармоньей, и могутной глоткой, не чуя меры, «налегал» на те слова и звуки, какие не мог не слышать Авдей и не отозваться.
Нет, не мог уже слышать Авдей ни голоса паромщика, ни песни внука. Часом раньше, когда все вокруг заполонили непроглядные сумерки, додумав свои думы и состарившись еще на целый век, он вышел из землянки и спустился к лодке. Искурив последнюю трубку, остатними силами столкнул плоскодонку на воду. Кое-как забравшись в нее, оттолкнулся веслом, и, выправив ближе к стрежню, отдался вместе с лодкой речной воле. За ненадобностью откинул от себя весло, тут же и трубка как-то сама собой вывалилась изо рта и тоже потерялась за бортом. Авдей стянул с плеч трухлявый кожух, нашарил в кармане изломанную свечу, какую не дожег на кладбище, и, постелив полушубок на сырое днище лодки, улегся бородой и глазами к небу. Там тихо, покойно и чисто. Выметенная ветром, небесная дорога — Млечный путь — светилась первобытно и божественно. Мреющий полусвет ее, какой виделся Авдею бесконечностью, сулил и ему ту самую дорогу, какую хотела, ждала и наконец дождалась его душа. Старик положил руки на грудь для последнего сугрева и замер в благостном предчувствии: вот-вот сама собой и в его руках воззажжется прощальная свеча…
Лодку волею волн уносило все дальше и дальше от парома, в будке которого пьяный Гордюха широко и распевно тянул Венькину угрюм-песню, какую уже не дано было слышать старому Авдею. Последнее, что докатилось по реке до его слуха — это раскаты вечерних взрывов в каменоломне. Но Авдею почудилось, что смертно рвется уже не наша, а чья-то чужая земля — ей и терпеть…