— Ты, Захарыч, трудодни-то мои на Мотю перепиши, — осторожно попросил Николай. — Может, что когда и дадут на них.
— Какой разговор.
— И последняя просьба: ежели Моте туго придется, отпусти ее на шахты. Там, говорят, паек дают… А Ванюшку она живо научит кузнечному ремеслу. Парень он способный на руки и башковитый. Смена будет — не горюй…
Антон слушал и не слушал. Руки ознобно подрагивали, и он никак не мог сунуть свои очки в Женькин пенал, в котором хранил их. Николай порылся в котомке и с легким озорством окликнул бабку Надю:
— На-ка тебе, бабуха, подарочек мой, — в руках Николая диковинным холодком блеснула дюралевая ложка, и он бесцеремонно сунул ее в кармашек фартука хозяйки: — Щи хлебай и меня поминай!
— Господь с тобой, за што? — растерянно прошептала старуха.
Николай, поспешая, затянул веревчатые лямки на котомке, с воздушной легкостью вскинул ее за плечо и шагнул к порогу:
— Бывайте живы!
Антон, уложив, наконец, куда надо, очки, не успел ни шагу шагнуть, ни слова сказать. Так и остался стоять посреди избы. Бабка Надежда перекрестила шатким крестом окошко, за которым мелькнула и скрылась широченная спина Николая Вешнего и пророческим голоском прошептала:
— Такой оборонит всех…
Как ни поспешали к прощальному часу Финоген с Васютой — опоздали. На крыльце сельсовета они застали в одиночестве председателя Антона. Он стоял с позеленевшим от утренней сырой стужи лицом и натужно кашлял.
— Ушел? — с горестью и крутой задышкой спросили старики.
Антон молча показал рукой на уходящего Николая. Тот без огляда, крупной меркой шагал по изломистой, хрустящей от утреннего морозца дорожке в сторону большака — ни позвать, ни вернуть назад.
— Гордецом жил — гордецом и уходит, — со вздохом проговорил Васюта и сел на завалинку.
По дороге, второпях, он ошугнулся одним лаптем в снежную промоину и теперь принялся перематывать онучи. Труся бороденкой, он то и дело прищурно взглядывал вослед удаляющегося Николая, силясь поймать знакомые черты его могучей фигуры. Но Вешок, как-то быстро, на глазах истаивал, и виделся он уже не огромным мужиком, а парнишкой, бежавшим трусцой, не понять куда и зачем. Переобувшись, Васюта поднялся на крыльцо и встал рядом с Финогеном и председателем, которые глядели уже не в сторону исчезающегося из виду Вешка, а повернули головы к колодцу, где сошлись поутру хозяйки. Бабы, суеверно наполнив ведра всклянь с краями и выставив их на дорогу, скорбными взглядами провожали очередного кормильца на военную чужбину. Сцепив руки на груди, они глядели, уже ничего не видя в той стороне, куда ушел Николай, и молчали — губы их, скривившись в печали, словно смерзлись, не пуская из души ни вздохов, ни слов. Из-за плетней и загородей ближних подворий подслеповато пятились старики и старухи, стараясь тоже проводить, хоть молчаливой напутной молитвой. Безусый молодняк (уже без пяти минут солдаты) гужевался особнячком, своим станом. Еще беззаботно, с напускным озорством они трунили друг над другом, что-то шутейно-горделивое говорили о силаче Николае Вешнем, но уже повзрослевшими глазами, всяк по-своему, поглядывали на дорогу, по которой уходил мобилизованный кузнец и по которой, может, скоро, идти им самим… От задворной черты на ту же дорогу, с потаенным замиранием глядели и Зимок с Клавдей. Чуть поодаль стояли Ванюшка и весь остальной ребячий выводок Зябревых. Финоген, первым заметив их, толкнул в бок Васюту. Тот, проморгавшись от слезы, долгим выжидающим взглядом посмотрел на них и неожиданно сказал:
— Щасливые!..
… А ровно через неделю, ни днем дольше, в Лядовский сельсовет доставили вторую призывную повестку из военкомата на имя Зябрева Николая Ивановича.
Председатель Антон Шумсков, по-стариковски выплакавшись и не обременяя рассыльную бабку Надеиху, самолично отправился с повесткой в дом Николая Зимнего…
Попутный груз
I
После крутого, заваристого ненастья день-два киснут дороги, подъезда к парому нет, и паромщик Гордюха остается без дела. Он помногу пьет и спит в паромной будке. Спит не крепко, но до истомы усладно. Ближе к вечеру, когда солнце скатывается за береговой увал и полурадугой выгибается закат, сон проходит и наступает тоска. Гордюха не выдерживает липучих дум, бежит от них из своей будки, шально пялит глаза на берег и кличет Авдея «почай-пить». Голос его стелется по реке на целую версту, спустя минутку, глохнет в дальних камышистых берегах.
Дед Авдей отзывается и нет, притворно мешкает. Сам же рад покличке. Шарит клюку, бросает облезлый полушубок в свою землянку, идет к парому. Идет на ощупь, не отрывая сапог от каменистой тропки. Околесив меловой бугор и островок чахлого ивняка, ступает на паром. Не смело так, постучав сначала клюкой о полок.
— Не бойсь! Не проломишь. Авось не трактор, — только и сказал Гордюха. Руку бы подать — помочь. Нет, и с места не тронулся. Стоит, опершись на перило, курит, глядит, не поймешь куда.
— Я не-еэ. — кряхтит Авдей, перелезая замокшую от дождя и туго натянутую чалку.
Идут в моторную будку. Здесь тесно и грязно. Пол залит соляркой — не промыть, не выскоблить. Стол, табуретка и широченная лавка, на которой спит Гордюха, густо залапаны и тоже сизы от масла и горючки. Лишь движок, допотопный трудяга, чист и свежо ярится латунными вентилями и разными рычагами и причиндалами.
Дед не раз ушибался о маховик двигателя и просит Гордюху помочь сесть за стол. Тот баловно толкает старика на лавку и оба, не зная отчего, хохочут.
— Я ведь, Авдей Авдеич, здоровый, — хвастливо заносится Гордюха. — Быку голову оторву — кровь не брызнет.
— Сила сильная — чиво говорить, — весело мотает головой Авдей, трясет жидкой, в табачных подпалинах бороденкой. На лице, однако, ни единой смешливой морщинки. В глазах — по клубочку застылого дыма, зрачков не видать. Слепое на один глаз лицо, узластые кулаки дочерна пропечены солнцем, выдублены речным ветром. И весь этот старик словно вытесан из векового камня, с какой-то большой прошлой силой. — Но Венька мой теперича могутней тебя. Бог даст, возвернется со службы — поборет твою силушку, — с потаенным загадом утешает себя Авдей.
Гордюха, лукаво ухмыляясь, готовит закуску. Из плетенки достает огурцы, сало, хлеб. Все это нарезает аккуратными ломтиками на газете. Никакого чая у него нет и редко затевал его. Из-под соломенной подушки достает чуть отпитую поллитровку, наливает в кружки. Дед кхыкает, почуяв веселый запашок, тянется наугад за своей долей. Пьют, хрустят огурцами. Старик беззубо жует долго, со своим вкусом, пока не забирает водка. Захмелев, просит Гордюху:
— Ты мне про это самое…
Тому будто мимо уха. Но после второй полкружки — деду он уже не наливал — взгляд Гордюхи дичает, ничего не хочет различать — весь уходит в слух. Слышит он, как чешется о замшелые бока парома вода, чует, как с легким хрустом сумерки доламывают закат за увалом. Есть ветерок — будет погода. Значит — с работой завтра Гордюха… У крайних домов села дурковато провыла собака, позвала ночь.
Гордюха не спеша зажигает фонарь, обматывает его лоскутом линялого кумача и вешает на угол будки, чтоб не проглядели и не сшиблись с паромом баржи с зерном, которые должны пройти ночью.
— Про это самое, говоришь? — с прохладцей в голосе переспрашивает Гордюха, но, как всегда, мешкает.
Авдей и сам знал, что паромщик запоет не скоро, ждал кротко, льстиво поглаживая новенькую гармонь. Пока Гордюха возился с фонарем, старик достал из-под лавки завернутую в бабью шаль гармонь, умостил ее на колени и сладостно ждал, пожевывая спеченными губами. Можно было подумать, что Авдей вот-вот заиграет сам. Но он не умел, а гармонью так распоряжался по праву. Это его подарок Гордюхе. Два лета копил деньги, отрывая от пенсии, от своего приработка на реке, но купил и «сделал приятность» чужому человеку.