Тем временем в библиотечной комнате завклубом Маришка Данькова с подругами ладили похоронный венок. Стояла отходная пора бабьего лета — пора увядания трав и цветов — и потому пришлось обшарить чуть ли не все деревенские палисадники, чтоб насобирать бессмертного сухоцвета на венок. И все вышло благодатно и ладно: от каждого подворья — по цветку, а Веньке — память.
В зале, где стоял гроб, и в библиотеке, где вязался венок, царили панихидно-сторожкая тишь и покой, божий страх и смиренные вздохи вины и прощения. А в клубной неуклюжей конторке, захламленном потрепанным культинвентарем, где расположился военкоматский караул во главе с капитаном, вопреки печальным приличиям, излишне шумели и крепко разговаривали пришедшие сюда мужики. Паромщик Гордюха, разжившись бутылкой самогона, неотвязно приставал к капитану помянуть Венъку. Тот смущенно отказывался, ссылаясь на службу и порядок.
— Тогда вот что скажи, — не унимался изрядно подхмелевший Гордюха. — Сколько нынче стоит в нашей России солдат? Это я по части компенсации за убийство имею в виду… Деда Авдея ведь подчистую осиротили! А?
Капитан, ошеломленный необычным для него вопросом, не нашелся, что и сказать. Уклончиво промолчал.
— Не знаем, значит? — пожалел Гордюха. — Тогда вот другая загвоздка, товарищ начальник: доколе своих солдат на своей же земле гробить будут? Ну ладно, при царях бывало такое, в революцию тоже, иль в гражданскую… Но у нас-то теперь на престоле — иная власть! Всеми хвалена и холена. Так?…
— Видать, и новой власти без русской кровушки не обойтись, — кто-то из мужиков перебил Гордюху. — Таков закон любой власти.
Капитан и на этот раз уклонился от ответа. И тут бы все сошло ладным порядком, но этому помешал хромой старик с начищенным орденом Славы на левом борту фуфайки. Он только что втиснулся в конторку и, не слыхавший прежнего разговора, бесцеремонно обратился к капитану:
— Товарищ командир, извиняюсь, когда же будем делить помочь-то? — для пущего внимания старик постучал костылем в пол. — Ту самую, што от германцев, говорят, послана? Мне ведь тоже по всем статьям полагается. Чай, ихний Берлин брал…
Капитан не успел и обдумать, чего хотел от него ветеран, как тот, долбанувшись протезом о притолоку, мешком вылетел за дверь.
— Райсобес тут нашел, христорадничек чертов! — эти слова Гордюха выпалил уже после того, как инвалид от его кулака растянулся за порогом. — Оголодался, мать-перемать.
Не на шутку озлившись на старика-ветерана за позорное попрошайство, паромщик выторкал из конторки и всех остальных мужиков.
Поостыв, с досадой сказал:
— Видишь, капитан, в какую трипогибель согнули старых солдат. До нищеглотства довели защитничков, мать-перемать… Покойник за стеной, его же младший брат-солдат, а он, боевой кавалер Славы, на дележку заграничной подачки прикостылял. Куда ж дале-то?…
Гордюха знал, что задавал свои вопросы не тому, кому следует; знал он и ответы на них, но не могший восстать и оборонить солдат и честь их, — казнился, каялся и тут же с непривычной покорностью извинился:
— Прости, капитан. Наши патроны вышли… И порох сожжен…
Парни из траурного караула, зажав меж колен карабины, сидели в углу конторки и слегка подремывали в ожидании выхода на смену. Капитан, встревоженный разговором с паромщиком и другими бывшими солдатами, непрестанно курил и не мог отбиться от жестоких мыслей: что же, в самом деле, творится на родной земле?…
Гордюха, как бы побитый самим собой, присел рядом с капитаном и смолк, прислушиваясь к тишине. К полуночи и в зале невесомый шумок вздохов, молитвенного шепота и панихидной россыпи свечей сменился тишиной томительного бдения старушек, решившихся на бессонье ради покойного Веньки. Пригасив огарки свечей, старушки расселись на скамейках, расставленных у стен зала, и погрузились в страдальческие думы о вечности небесной и скоротечности земной жизни. Чтица псалтыря, перемогая усталость, тоже продержалась на ногах лишь до полуночи: присела вроде бы передохнуть, но тут же сами собой прикрылись веки, и на косячок подшалка серенькой паутинкой вытянулась сонливая слюнька.
И только Авдей, опыленный потолочным светом клубных плафонов, сидел в прежней позе, полуобняв левой рукой гроб, в правой тряслась трубка — без табака и дыма. В мелких пропашинах морщин на стемневшем лице, в полузакрытых глазах таились муки нещадных потерь и немочь что-либо поделать с нагрянувшим несчастьем. И некогда долгие думы старика о жизни — своей и общей — сузились вдруг до предела одной-единственной мысли: как бы «поменяться» местами с внуком, а не так — тогда бы улечься в глинку рядом, в един час и на веки вечные…
Вот так, в людской тишине, в поминальных думах и молитвах скороталась последняя темная ночь Вениамина Голомысова. По утренней рани, в суетной заполошности возле клуба собрался деревенский люд. Пришли и свободные от смены рабочие из каменоломни. Ожидали местное начальство, нужных распоряжений по части похорон. Старухи дожигали остатние свечи, дошептывали молитвы, крестясь на Венькин гроб, на икону с распятым Спасом. Капитан загодя сбегал в сельсовет и уговорил Захаркина как можно раньше справить похороны. Его, якобы, ждали неотложные дела в военкомате. Захаркин, не привычный перечить желаниям заезжих начальников, поспешил в клуб и тут же распорядился о выносе покойного.
Несли Веньку по старинушке — на домотканых холстах с единственным венком попереди. Деревня, чуть не поголовно, вышла проводить солдата в последний путь. По теперешней немощи и дороговизне некому было нанять ни оркестра, ни священника. Процессия разбродной толпой продвигалась к погосту молча и неторопко, прислушиваясь к звону колоколов, доносившемуся с соседнего села, где служила церковь. Звонили к заутрени, и ранний благовест пришелся как нельзя кстати на Венькином пути к последнему пристанищу. Авдей шел, не чуя ни ног, ни земли, не слыша колоколов. Положив руки на поясницу, он шел, ровно на чужих похоронах, на почтительном отдалении от родного гроба. И чем ближе надвигался погост, тем безотвязнее мутила душу несуразная мысль: нет, это — не Венька в гробу; нет, это — не тот погост, где лежать ему; нет это — не о том молчат люди и звонят колокола. Нет и нет. И не должно быть… Не сдюжить бы старому Авдею этих верижных дум, не будь возле него паромщика Гордюхи.
Закопали Веньку рядом с могилой отца и матери. Перед тем как опустить гроб, сказали речи представитель военкомата и сельсоветчик Захаркин. Капитан отговорился казенно и быстро. Кончив речь, он с торжественной сдержанностью вручил Венькину медаль «За отвагу» деду Авдею, как ближайшему родственнику. Захаркин же, по давней руководящей привычке, говорил путано и длинно, однако с необычайным решительным бесстрашием, какое обрел, наверное, лишь при перестроечной власти. До того от него таких слов и не слыхивали: «Нет счета нашим солдатам, павшим на чужих и своих полях… Где те кладбища и погосты, кресты и могильные камни? Должно, и земли нет на божьем свете, где б ни лежал наш русский войн…» — Как бы для блезира, по этому поводу попенял на власть — прошлую, недавнюю и теперешнюю, для него родную: — «И так опустела, обезлюдела российская деревня, а ребят все куда-то гонят и гонят, бьют и губят — люто и заживо… Когда и с кого взыщется за все это?» Запутавшись в словах, Захаркин безнадежно махнул рукой и, вспомнив наконец о покойнике, договорил, показывая на гроб:
— Вот и сегодня наша русская Россия убавилась еще на одного солдата. Где и чья пуля настигла нашего односельчанина? И сказать совестно. Ведь, ни Куликова поля, ни Бородина, ни Сталинграда, ни курской Прохоровки, слава Богу, давно не было. А вот сразили… — беспомощно развел руками Захаркин. — Вечная память ему… И пусть наш Вениамин Голомысов будет последним!
Венькино имя, произнесенное громко и неожиданно, заставило вздрогнуть потерявшегося Авдея. Он вздрогнул еще трижды, когда из карабинов салютно полыхнули в небо приехавшие досаафовцы. Отдана последняя солдатская честь! Совершены прощальные поклоны свежевзросшему жальнику. Кладутся на сыру глинку последние осенние цветы и затухшие огарки поминальных свечей. Крестясь и трудно вздыхая, люди разбредаются по кладбищу — всяк ко своим кровным могилкам. Погост горбится давними и недавними насыпными холмиками. В них — века и мгновения, правда и несправедливость, всегдашняя боль и довременные утраты, покой и людская память. В них же — лишение смерти и бессмертия…