Изменить стиль страницы

Лядовка пережила уже адово-кромешное лето, осень, зиму, оккупацию, два прохода фронта. И необычное, ничем не предсказанное безмолвие теперешней весны Антон Шумсков тоже объяснял войной — природа как бы видела, чуяла и сострадала людскому бедствию… Но вот в томительном беззвучии раздался вдруг наковальный звон! Председатель навострился ухом в сторону кузницы и понял: Николай Вешний вновь заступил на свой «пост». По железному дребезгу и непрестанному перестуку нетрудно догадаться, что кузнец торопился доделать свое дело. Антон, возвратясь в избу, где еще перекурно мужики палили табак и время, строго и с упреком спросил:

— Слышите?!

— Как не слышать, — первым отозвался Финоген. — Вешку и война — работа. Знаем…

— Авось и у нас совесть не вся вышла… — с обидцей загалдели мужики, — ты не сумлевайся, председатель…

— Значит, за работу! — как бы для порядку, Антон шумно стукнул по столешнице корявой ладонью.

Лядовцы стали расходиться всяк по своему делу. Разумей, выждав, когда схлынет народ, деловито спросил Шумскова:

— Ты, Захарыч, хотел со мной по колхозной части потолковать. Говори, чиво надобно?

— Много чего надо, Разумей Авдеич, — не сбавляя строгости в голосе, Антон стал выражать обиды? — Чего скупердяйничаешь с хворостом? Почему не пущаешь в лес вдов и старух? Чем печи топить им? Чем ребятишек сугревать, а?.. И сказать нечего?

— Да есть чиво сказать, — замялся Разумей, с хитрецой поглядывая куда-то за Антоново плечо.

— Слушай пока, что я говорю: хворосту не жалеть — ни старухам, ни солдаткам…

— Да и мне позволь сказать: лес-то казенный… Он — ни твой, ни мой. Лес — наш, а значит — ничей… Бумагу дашь — я лесу дам. И вся недолга…

— Не то время, — бумажничать. Ишь, какую броню нашел… Я словом русским тебе велю. Слову и верь! — Шумсков не мог унять не понять с чего навалившейся озлобленности. — Вот скажи, какую бумагу война выдаст теперь колхозу за нашего кузнеца?.. А Вешок — это семьдесят шестой мужик только из нашей Лядовки уходит на фронт. Намедни бабка Надежда подсчитала: семнадцать похоронок уже пришло. Это — в могилах. Да еще в госпиталях поболе этого. Вот они, какие бумажки-то получаются у нас с тобой, Разумей Авдеич. Не велика ли арифметика-то, а?

— Я, Захарыч, тебе перечить не буду, — постепенно сдавался лесник. — Пусть идут и берут… Но для блезиру считать буду, чтобы знато было, кто сколько чиво взял. А то опосля войны ведь с меня спросится.

— Спросится, а как же… Но войной и спишется, — Антон туго выходил из неравновесия. — Жив буду, и я в кущи не побегу от спроса. Вместе и ответим — власть не без ума, поймет нас… А вот уцелевшие фронтовики вернутся да спросят, как мы тут их детишков пестовали, как жен и матерей работой заездили, ни суля ни гроша, ни крохи хлеба? Что мы скажем с тобой? Да нас после этого в твоем же лесу на кострище изжарить мало!

— Ну, зачем же так?

— А вот и так. Люди до последних потов вкалывают, колхоз из прорвы вытягивают и не спрашивают, когда мы трудодневые палочки хоть хлебушком отоварим… А ты сухой хворостины без бумажки боишься дать.

Разумей Авдеич, хоть и годами постарше Антона Шумскова, но стоял перед председателем виноватым шкодником, теребя трясущимися руками опустевший от табака ягдташ. Но не о лесе он думал и пекся в эти минуты. Лесник готов был пустить его на потраву сегодня-завтра же: пусть сбегается хоть вся округа с пилами и топорами, крушит и тащит этот лес, пусть огнем ясным калятся печи — в самом деле, спишется и лес войной. Он искал те подходящие слова, какими надо бы ему благодарить и судьбу и председателя за то, что его любимая внучка Клавдя с детишками остается с мужем и отцом. Это было превеликим утешением старого Разумея. Таких «счастливых» семей в Лядове почти не оставалось. И вот лесник мучительно выжидал, когда слегка огаснет озлобленность Антона, когда последние мужики покинут сельсоветскую избу, и он, пересиливая свою гордыню, падет на колени перед председателем, как перед угодником, и без стыда помолится ему.

Чуя душой, что старый ляд намеревается сделать что-то подлое и низкое, Шумсков всячески старался упредить позор — и свой и Разумея. Он сбавил тон и деловито продолжал:

— Ты не скаредничай, Разумей Авдеич. Пусть люди берут бросовое топливо. Лес чище станет и расти ему вольнее будет…

— Дык я и лошадкой подмогнуть готов, ежели кому…

— Люди пока своей силой обойдутся. Ты лишь волю дай… А лошадка твоя для другого дела спонадобится.

— А понял! В обоз, под семена ее, — заторопился Разумей со своей догадкой. — Зимок-то мой, я слышал, в район тобой направляется — за семенами.

— Нет там колхозными обойдемся… Я завтра же парней мобилизую на ремонт скотного двора, да и конюшни тоже. А в колхозе — ни колышка леса. Хоть бы подтоварничком разжиться бы. Ты там у себя в лесу повыбери сухостойных дерев, с дюжинку-другую. Тех что поближе к дороге. Ребята свалят, а ты своей конягой и помоги им вывезти, пока еще снежок не истаял. Вот такой тебе на сегодня фронт, Разумей Авдеич, — с некоторой официальностью закончил Антон.

— Как скажешь — так и будет! — не зная чему обрадовался лесник. — Мы еще способны… А тебе, Захарыч, превеликое спасибо за твою милость. Николай мой не подкачает — семена добудет.

— За что ж мне-то спасибо? — вроде бы не понимая, отмахнулся Антон. — А вот мужички наши твоему табачку рады. Тебе и благодарность!

— Дык я этого добра тебе ишо принесу. Водица пока. С табаком-то и война — полвойны, и нужда — не рок господний, — не в меру залебезил Разумей.

— Ладно, пока этого хватит, — на столе еще оставалось горсти две самосада и возле печки валялось полно окурков. И Антону захотелось поскорее выпроводить Разумея, дабы избавиться от лакейской услужливости лесника. — Иди, Авдеич, иди на кордон свой.

— И на том спасибо.

У деда Разумея, должно, от слабости ядреными горошинами в провалы щек выкатились слезы, и он, не утирая их, несуразно пятясь спиной к порогу, вышел из избы. Антон, проводив его остужным взглядом, еще больше заволновался, что не так все вышло с Вешком, как нужно бы. Эту несуразную боль подогрела и вышедшая из спальни бабка Надеиха. Она, не смягчая досады, упрекнула председателя:

— Эх, бедова-голова, такого мужика в распыл пущаешь… И зачем тебе только власть дадена?.. Тебе-то, конешно, все одно: ни тот, ни другой — не родня тебе. А колхозу каково?..

Шумсков закурил, встал из-за стола и, не зная на ком бы сорвать зло, подошел к Финогену и Васюте.

— Эй, бояре воеводские, не пора ли и вам на конюшню? Делать что ли нечего — рассиживаетесь тут?

Старики, как прежде, по-дружески сидели на полу и давно уже не подавали голоса. Васюта, положив голову на согнутые колени, должно, угревшись в обновной одежке, усладно подремывал. Финоген, хлопая посинелыми веками, как злой петух, зырился на Антона и подыскивал слова, какими больнее бы долбанугь председателя. Но, пожалев его, сказал свое заботное:

— Жалица, ясно-дело, теперь некому — война хозяйка. Да вот загвоздка в чем: обоз в райвон снаряжаем? Снаряжаем. А ты знаешь, дорогой председатель, что полдюжины колес не ошинованы еще? А ехать, поди, на телегах придется?

— Избу-то наскрозь выстудили. Тепло с табаком выдуло, как и не топила совсем, — пожаловалась Надеиха, кутаясь в старенький тулупчик покойного Савелия. — Хоть бы вьюшку на место поставили, дымоеды проклятущие.

— На телегах! Танков вездеходных в колхозе не имеется пока, — в сердцах ответил Антон Финогену.

Когда ушли старики, Шумсков подставил табуретку к печке и полез закрывать вьюшку.

33

— Чего ревешь? Чего деревню баламутишь? — напустился на Клавдю Зимок, когда вернулся из сельсовета.

— Да как не реветь? Тут и помереть недолго — под войну ведь мобилизуют тебя, родной мой, — запричитала Клавдя. Но слез уже не было — выплакалась досуха. Глаза, однако, еще горели непомерным страхом, голос икотно прерывался. И вся она судорожно металась по избе, не смысля, что делать, за что браться. Повисла вдруг на руках мужа и обмякла в бабьем бессилии: — Николашенька, ребяток-то на кого ж спокидаешь?