— Теперича тебе, Зимок, по понешней-то войне, не то что пулемет, а целую орудию доверят, а? — потирая руки, сказал звонарь.
— Царь-пушку дадут — не меньше! — улыбнулся, наконец, и Шумсков, слегка отходя от прежних безутешных мыслей.
— А што? По его плечищам, — Васюта вскочил на ноги и потрогал, будто примеряя, плечи Зябрева, — глядите, какая лафета! И Царь-пушку не пожалеют…
— Это ежели шутейно? — засомневался кто-то всерьез. — Она же, пушка эта, для погляда только поставлена в Кремле-то, для красоты, значит.
— Не скажи! — категорически замотал головой Васюта. — Мне солдатики, которые ослобоняли наше Лядово, доподлинно сказывали, не шутейно, что, когда немчура проломом к Москве приперлась, разок все-таки жахнули из Царь-пушки по всему ерманскому войску. Истинный хрест — не вру! Сам, говорят, Верховный фитиль к запальнику подносил…
— Не-э, — засомневались мужики, — этого дела Верховнокомандующему не доверят. Тут бомбардир нужон!
— Бомбардир был, конешно. Для порядку. И прислуга для подмоги была, а пальнул Сам — солдаты своими глазами видели. Это те, какие на параде были, — Васюта со старческой дотошностью и с немалой гордостью говорил, как о свершившемся чуде, и хотел, чтобы ему поверили. — А когда жахнули, значит, из пушки-то царевой — пехота штыки наизготовку и в атаку. Так и погнали, так и до се гонют супостатов…
Лядовцы не верили Васюте, а вранье его понравилось. На душе помягчело, и табак вроде бы стал слаще — задымили гуще. Бабка Надеиха, держа в руках какие-то обноски, стояла в проходе спальни, прислонясь к косяку забора, и ждала, когда кончит заливать Васюта. Дождавшись тихой минуты, шагнула к звонарю.
— На, бомбардир беспартошный, — она сунула в руки Васюты старенькие, однако ноского сукна штаны и серую рубаху с облезлыми деревянными пуговками, — зайди за печь да прикрой свою срамоту — глазам больно от твоего шкелета…
Тот, не соображая, в чем дело, ошалело разглядывал нежданную обнову, как небывалый подарок. Мужики распознали будничную одежонку покойного мужа Надеихи — деда Савелия и порадовались за Васюту:
— Вот тебе и амуниция!..
— От бога не дождался, так от Надежды получил…
Пока Васюта ходил за печь облачаться в дареную «амуницию», дружок Финоген как бы за него договорил:
— Так вот, ерманца-то от Москвы наши, почитай, до самого Орла отогнали. А теперь и Николка, наш лядовский рекрут, — Финоген с какой-то категоричной точностью показал на Зимка, — на позиции идет — глядишь, неприятеля и вовсе с раеейской земли сгонят. Войне конец выйдет, а ему — слава!..
Николай Зимний, теребя пальцами военкоматскую повестку, ни с того ни с сего, вдруг почувствовал в руках знакомую дрожь пулемета и, не зная как унять ее, опять ахнул кулачищем по столу:
— Довольно душу корябать!
Старый Финоген заморгал с испугу, но, тут же очухавшись, с окоротной наставительностью, по-отцовски потребовал:
— Не пали, авось не заряжено!
— Я иду на фронт. Чего вам еще?.. Но дайте наперед слово сказать…
Лишь один Разумей не пожелал слушать, чего хотел сказать муж его внучки. Обидчиво косясь на председателя Шумскова, который, по его мнению, дал не тот ход повестке, он нахлобучил шапку-малахайку на повлажневший лоб и, пригнувшись, как бы крадучись, поплелся к двери. Но тут же его окликнул Шумсков:
— Погодь маленько, Разумей Авдеич! У нас с тобой колхозный разговор еще будет.
— Я — не колхоз тебе, — полуобернувшись, огрызнулся лесник, еще глубже осаживая шапку на голове.
— Раз так, тогда по сельсоветской линии поговорим! — еще строже сказал председатель.
Дед Разумей послушался, однако на место не вернулся, где сидел, остался стоять у порога, рядом с Вешком.
— Говори, что хотел сказать, — Шумсков почтительно обратился к Николаю Зимнему. — Мы слушаем тебя.
— А я вот что хотел сказать… — Зимок неожиданно опустил голову и стал разглаживать на столешнице им же измятую повестку. — Я хочу сказать, что Клавдя у меня… еще красивая… И кто тронет ее — башку с плечей сорву, когда возвернусь. А то сами знаете, быстренько находятся некоторые тыловички, охочие до бабьего тепла…
Из-за печки, с кипучей слезой на щеках, вышел принарядившийся Васюта. Он прошел на свое место и уселся рядышком со своим другом Финогеном. Смахнув слезу, он, как ни в чем не бывало, ввернул шутку:
— Пошел бы на войну, да жаль бросать жену.
— Приду, говорю, с фронта — враз согрею! — Зимок, не принимая шутки, потряс кулаком, как гранатой, загодя грозясь расправой.
Мужики понимающе попритихли. Всем вспомнилась давняя затяжная злоба Зимка на Вешка за то, что в пору финской кампании Николай Вешний, как бы «обманным» манером увел Клавдю вместе с детьми в свой дом и продержал ее в любовных муках до возвращения мужа. И теперь у Николая Зимнего были основания говорить и грозить.
Не возражая и не переча угрозе своего тезки, Вешок как-то неожиданно подшагнул к столу и хладнокровно взял из-под руки Зимка повестку:
— Ладно, кончай мозга морочить! Ты на той войне был, мне на этой быть надо — мой черед настал.
Все опешили, дивясь выходке кузнеца. Тот, словно бросовый червонец, небрежно сунул казенную бумажку за ухо шапки и направился к двери. Но вынужден был придержать шаг, заслышав голос крестного Зимка — деда Гордея.
— Тебе, сынок, святой жребий выпал. Теперь и за отца могешь поганой немчуре отомстить, — Гордя отмашно секанул воздух крохотной восковой ладошкой и сплюнул: — Будь проклята эта война!.. Мсти, сынок, мсти.
— На мою месть и всей Европы не хватит, — неожиданными для себя словами ответил Вешок.
— Ерманцам мсти, сынок. Фашистам мсти! — настаивал на своем дед Гордя.
— У нас, окромя солдат, несметные тыщи павших отцов и матерей. И взаправду целой Европы не хватит, ежели смерть за смерть, — встрял в разговор Финоген. — Поизведемся так-то, а?
Как бы заглушая возникший спор, Вешок сказал:
— Мертвые за себя дело сделали. Нам за живых стоять надо!
Сказал и вышел из сельсовета, не попрощавшись. Чуть погодя ушел домой и Николай Зимний.
Ни сам председатель Шумсков, ни мужики не стали удерживать их. Да этого уже никому не хотелось, коль все решилось само собой. И словно изработавшиеся на непосильной работе, все согласно, с видимым облегчением завздыхали, закашляли в кулаки, намекая Разумею на очередную добавку табаку. На столе давно истаяла горка зеленого курева, и дед Разумей, будто спохватившись, услужливо засуетился, засветился добротой в глазах:
— Дык, товарищи, наш запасец еще не извелся, — поглядывая больше на председателя, лесник стал вытряхивать из ягдташа остатки табака с ядовитой пыльцой вперемешку. — У меня, как в обозе, резервия завсегда имеица. А как же…
Новым заходом вздымились цигарки, сизым рыхлым налетом застлался потолок и чудилось, что он снизился до самых голов курильщиков. Бабка Надеиха, чертыхнувшись на дымокуров, поохивая, скрылась в своей спаленке. Кот, беззаботно дрыхнувший в печной горнушке, заслышав голос хозяйки, взбудоражился, высунул бугроватую морду, косорото зевнул, как заспавшийся пьяница, и стал прицельно постреливать двудульным зеленым взглядом на надоевший ему народ.
— Ишь, дезертиришка этакий, дот какой себе облюбовал — антиллерией не вышибишь… — не зная чего сказать другое, но желая порушить томливое молчание мужиков, старик Гордя попытался пошутить. Но у него не получилось. Пыхая за компанию цигаркой (он был некурящим), старик то неумеючи и показно выдувал из ноздрей дым, а то, выгиная губами трубу, силился пустить струю в кота. Тот, не выдержан дуэли, вымахнул из горнушки к порогу и запросился на волю.
Антон вышел из-за стола, отворил коту дверь и без всякой надобности, а как-то само собой, последовал за ним. Вышел на крыльцо и, словно от первой молнии, заслонился руками от жгучего света. На улице белым огнем горел день. Солнце, давно перевалив за черту полдня, уже с апрельской высоты сеяло теплынью и перекальным светом. Ночного нарождения снег, потеряв свежесть, заметно огруз и смешался со старым. На зяблевых клиньях вновь проявились бурые островки проталин, с коих зыбливо поднимались еле уловимые запахи навозца и подгнившего остатнего жнивья. В оврагах и низинах подспудно накапливалась влага, готовая в какой-то день оборотиться в ручьи и ринуться полной водой в свой извечный круговоротный путь. Все заметнее подступался праздничек — «с гор потоки», который вот-вот развезет дороги и целую неделю заставит людей бездельно отсиживаться в своих подворьях. Светом и теплом весна уже брала свое, но подбиралась к собственной середке в каком-то сторожком беззвучии. Не было слышно ни птичьих голосов, ни ветра. Поулетали в таежный отступ снегири, свиристели и клесты, а вестовые весны — скворцы, жаворонки, зяблики — еще никак не настроятся на ладный камертон пробуждающихся апрельских звуков. Лишь с берегов пруда, со старых убожных лозинок чуть слышался хрипатый, словно с простуды, грай прилетных грачей. Шла первая военная весна…