А дальше развертывается фантасмагория скитаний Наполеона, не понимающего Европы XX века и не понятого ею. Американский миллионер Моррис, желающий золотом закабалить Европу и подчинить ее Америке, встречает в лице Наполеона ярого противника. Свергнутый сто лет назад император Франции оказывается в новых условиях фигурой трагикомической. Он беспомощен и жалок, его благородные слова о свободе и равенстве звучат резким анахронизмом. Былого диктатора и завоевателя сбитые с толку европейские дипломаты принимают чуть ли не за революционера и большевика. Наполеону удается стать любовником содержанки Морриса, актрисы Жозефины Дельмар, участвовать в съемке фильма из жизни Наполеона, потом он убивает Жозефину, попадает в сумасшедший дом и… возвращается в музей Гревен. Но там на его месте стоит другая фигура Наполеона, которой успели заменить пропавшую. Теперь сбежавшему Наполеону остается один путь — на свалку истории.

Мы особенно мучились с финалом комедии. У Газенклевера, можно сказать, вообще никакого финала не было: действие «рассасывалось», и конец не был найден. Сперва мы попытались закончить пьесу саморазоблачением Наполеона. Выйдя на авансцену, он объяснял зрителям, что это только комедия с переодеваниями, что никаких Наполеонов быть теперь не может, и советский актер Азарин взялся это доказать. Однако на премьере зрители очень холодно приняли такой конец пьесы. Казалось, они раздосадованы уничтожением театральной иллюзии.

Тогда мы придумали финал с двумя фигурами Наполеона. Актерам срочно пришлось переучивать заключительную сцену. Режиссер-постановщик В. С. Смышляев чуть ли не с двух репетиций подготовил эту сцену, которая принималась публикой гораздо благожелательнее.

А. М. Азарин был увлечен ролью, старался глубже проникнуть в текст, ввести Наполеона в подлинную атмосферу Европы 20‑х годов. Помню, как он и Смышляев приехали ко мне на квартиру, чтобы прослушать немецкие и французские пластинки с модными мелодиями того времени. Это помогало талантливому актеру понять и почувствовать ритм, движение жизни буржуазной Европы тех дней. Надо напомнить, что в 20‑х годах у нас мало знали об образе жизни буржуазного Запада. Когда на сцене наших театров изображали «разложение буржуазии» с ночными кабаре, фокстротами и модными туалетами, выходило это часто в достаточной мере смешным и нелепым.

МХАТ 2‑й хоть и ставил комедию-памфлет, где многое было гротескно и преувеличено, но реалистические принципы театра обязывали к известному правдоподобию изображаемых на сцене неправдоподобных событий.

Спектакль, на мой взгляд, получился интересный, но слишком необычный для того времени и не легко воспринимаемый зрителем.

А. М. Азарин наиболее соответствовал стилю спектакля. Он сохранял свойственный ему благородный комедийный тон, не прибегая к шаржу или нажиму. Ожившая восковая фигура загоралась чисто галльским огнем живости ума, страстности и остроумия.

Наполеон — Азарин, попав в необычные условия, в непонятную ему среду европейских буржуа и дипломатов XX века, поражает умением быстро ориентироваться и цепко хвататься за любые выгодные для него обстоятельства.

Пышный зал Пале-Рояля был обставлен мебелью из дюралюминия, выполненной по особому заказу на авиационном заводе. На сборище сливок общества в этом зале Наполеон не только не поддается напыщенному великолепию и показному блеску, но ведет себя со всей непосредственностью человека типа Дон-Кихота или Тартарена из Тараскона.

Зритель даже испытывал смешанное чувство жалости к старомодным бредням Наполеона и какого-то уважения к его правдивости, прямолинейной чистоте чувств и порывов, по сравнению с изолгавшимися буржуазными дипломатами.

Однако перед Азариным стояла задача не столько возбуждать сочувствие к Наполеону, сколько дискредитировать его тайные замыслы утвердить диктаторскую власть над Европой. Этот очень важный психологический план роли Азарин раскрывал с большой наглядностью. Нервный и порывистый Наполеон Азарина, легко приходящий в экзальтацию от любой неожиданной мысли, возникавшей в его голове, оказывался фанфароном и пустословом.

Психологическую линию Азарин вел последовательно, всякий раз поворачиваясь к зрителю новой, неожиданной гранью создаваемого им образа. В первой картине ожившая восковая фигура, рвущаяся на волю из душных стен музея, выглядит робкой, исполненной страхов и опасений перед неизвестным будущим. Наполеону — Азарину не по себе в чужом костюме, содранном с других, современных фигур: длинные полосатые штаны сползают с живота, сюртук топорщится на спине, под мышкой торчит неуклюжий портфель, с которым Наполеон не привык обращаться. Таким неуверенным, почти испуганным искателем приключений уходит он в Париж. Но в Пале-Рояле Наполеон уже обретает уверенность в себе, в его голосе звучат властные ноты, и, даже попадая в неловкое положение, он просто игнорирует это.

Чем быстрее кружится жизненная карусель, том больше приходится Наполеону хвататься за столбы этой карусели, чтобы не слететь на землю. Но Азарин при всем разнообразии интонаций в разных обстоятельствах не теряет основного простодушного тона. Во всех случайностях судьбы его Наполеон остается верен самому себе. На кинематографической съемке он обращается к статистам, изображающим воинов наполеоновской гвардии, с патетическими словами, и ему в простоте душевной кажется, что он узнает некоторых своих солдат, отличившихся в былых сражениях. Он до того входит в роль, что, нарушая историческую правду, убивает, уличив в измене, актрису, играющую Жозефину Богарне, жену Наполеона (ее играла Н. Н. Бромлей). С тем же прямолинейным утверждением личности Наполеона Азарин проводит сцену в психиатрической лечебнице. Окружающие считают его душевнобольным, а он, как бы не замечая этого, с большой искренностью вспоминает мельчайшие подробности биографии Наполеона.

Пьеса шла в убыстренном темпе, на вращающейся сцене, один эпизод сменялся другим, и Азарин почти все время находился в центре внимания зрителей. Основное, что запомнилось в его исполнении роли Наполеона, — необычайная, не покидавшая актера жизнерадостность и активность, свойственные создаваемому им образу горячего, импульсивного корсиканца. Из всех виденных мною актеров, быть может, только С. Л. Кузнецов мог играть с такой кажущейся беззаботностью и непринужденностью. Едва ли эта непринужденность была результатом большой предварительной работы творческой мысли. Мне кажется, что артистическое дарование Азарина шло не от рассудка, а от какого-то обобщенного, синтетического восприятия создаваемого им образа. Азарин входил в образ, жил в нем и чувствовал себя без малейшей натяжки и неловкости. Его игра в «Нашествии Наполеона» была легкой, свободной, искрящейся пузырьками шампанского. Реплики, которые он бросал своим партнерам, казалось, рождались тут же, по ходу действия. Трудно было поверить, что он произносит готовый, заученный текст.

Я помню, что Азарин в роли Наполеона очень понравился Анатолию Васильевичу. По его инициативе корреспондент Унион-фото сделал несколько снимков с исполнителей главных ролей, а Наполеона — Азарина снял крупным планом рядом с Луначарским. Получилась любопытная фотография.

Около тридцати пяти лет прошло с тех дней, о которых я рассказал, но в памяти явственно рисуется живой, блещущий неподдельным весельем, а вместе с тем противоречивый и глубокий, образ Наполеона, созданный талантливым Азариным. Пьеса «Нашествие Наполеона» пришла на советскую сцену в суровое время рапповских окриков, и авторам пьесы доставалось в прессе от строгих блюстителей «чистоты» репертуара. Но даже они не могли не отмечать блестящего мастерства А. М. Азарина.

«Нашествие Наполеона» поставил и Ленинградский театр имени Пушкина (бывш. Александринский). И там предварительно состоялась авторская читка пьесы. Луначарский приезжал в Ленинград по делам Академии наук и заодно согласился прочитать пьесу актерам.

Собрались вечером в огромном неуютном репетиционном зале. Анатолий Васильевич задержался где-то, пришел усталый. Задыхаясь, взбирался по высокой каменной лестнице. Лицо его было бледным, должно быть, он плохо себя чувствовал. Актеры встретили его аплодисментами, но он досадливо махнул рукой. «Бранить меня надо за опоздание, а не встречать хлопками». И вдруг лицо его осветилось той доброй, пленительной улыбкой, которая была свойственна ему одному.