— Познакомьтесь, — говорит Кольцов, — Адольф Гофмейстер.

Я знал по заграничным газетам и журналам этого писателя и художника. В чешских прогрессивных изданиях часто мелькали его зарисовки, дружеские шаржи, карикатуры и портреты. Так вот он какой, совсем молодой!

— Пригласите Гофмейстера к себе, у вас найдется о чем с ним поговорить.

И через несколько минут мы оба покидаем Кольцова как старые знакомые. Говорим о Праге, об общих друзьях, о Европе, но больше всего о нашей стране. У Гофмейстера острый, проницательный взгляд, напоминающий его отточенный карандаш. Ему хочется все видеть, все знать. Он предвкушает, как, вернувшись домой, он будет эпатировать мещан и обывателей рассказами о Советской стране, о нашей первой пятилетке.

— Я проехал по дорогам Европы, — говорит Гофмейстер, — и всюду видел остановившиеся фабрики и заводы, потухшие домны. Наследие войны. А ваша страна вся в лесах, в стройках.

Быстрая, почти детская улыбка пробегает по лицу Гофмейстера, когда он говорит о том, как его пугали и отговаривали от поездки к нам. Но, слава богу, он не из трусливых.

Гофмейстер показывает мне свои зарисовки. Девушка комсомолка в красной косынке ведет машину. Старый московский извозчик на козлах. Бравый милиционер на перекрестке. Очередь у газетного киоска. Москва старая и новая на страницах альбома художника.

— Нарисуйте нам что-нибудь, — прошу я, — для «Огонька», для «Прожектора».

Гофмейстер соглашается. Его только затрудняет тема. — Политические карикатуры мне меньше удаются, — замечает он — А вот дружеские шаржи…

— Прекрасно. Давайте шаржи.

Тут-то и выясняется мечта Гофмейстера. Как можно приехать в Москву и не зарисовать, не проинтервьюировать Луначарского.

И вот мы в теплый и дождливый день отправляемся в Денежный переулок в квартиру Луначарских. Анатолий Васильевич встречает в дверях кабинета.

Чувствую, что Гофмейстер удивлен скромной обстановкой кабинета, маленького и узкого. Но одновременно он пленен простотой и радушием хозяина.

Шел долгий разговор об искусстве, о судьбах литературы у нас и на Западе, о роли художника в обществе. Только недавно я прочитал у Гофмейстера обо всем этом. Оказывается, он не только зарисовал Луначарского, но и записал все, что говорилось в тот вечер. И очень точно.

Анатолий Васильевич был, что называется, в ударе. Он охотно отвечал на вопросы гостя, высказывал смелые прогнозы будущего, и казалось, что Гофмейстер — студент, увлеченный лекцией любимого профессора. Разговор продолжался и в столовой. Серьезные темы пересыпались шутками. Обнаружилось, что Луначарский знает многое о чешской литературе и о чешском искусстве.

Когда мы ушли, было уже поздно. Проливной дождь прекратился, но в переулке еще стояли лужи. Гофмейстер ни о чем не мог говорить, только о Луначарском. Он удивлялся его знанию языков, а главное, проникновению в глубины мировой культуры. Потом чешский гость сказал:

— Я не показал рисунок Анатолию Васильевичу, как вы думаете, он не обидится, что я изобразил его с большим и толстым животом?

— Не обидится, — твердо ответил я. — Во-первых, это дружеский шарж, а во-вторых, ваш рисунок даст ему повод поехать в Карловы Вары.

Гофмейстер заразительно засмеялся. Он наотрез отказался ехать в такси.

— Поедем трамваем. Я люблю влезать в переполненный трамвай и наблюдать московских пассажиров.

Но в полночь Гофмейстер не получил этого удовольствия. Мы без труда вошли в полупустой трамвай. Неутомимый Гофмейстер и здесь нашел себе работу: он вытащил из кармана альбом и несколькими штрихами зарисовал старика с седой бородой. Трамвай дребезжал и подскакивал, линии рисунка получались ломаные, но художника не смущало это. Когда мы вышли из трамвая, он улыбнулся своей мысли и сказал: — Меня запугивали в Праге, что, если я буду рисовать и фотографировать на улице, меня арестуют как шпиона.

А на прощание он заметил: — Луначарский говорит на многих языках, а главное, он вообще прекрасно умеет говорить.

И на его выразительном лице проступило удивление, смешанное с восхищением.

В последние годы жизни Луначарского мне посчастливилось сотрудничать с ним еще над двумя пьесами (кроме «Нашествия Наполеона») — «Настанет время» (по Ромену Роллану) и «Пролог в Эсклавии».

Интересно и поучительно было наблюдать, как Анатолий Васильевич воодушевлялся работой, неожиданно придумывал новые сюжетные повороты, ломал и перестраивал реплику, пока все слова не становились на место и не выражали с точностью авторскую мысль.

До сих пор помню, как я приходил к себе домой, измученный работой в нескольких редакциях Жургаза, бесконечными разговорами с авторами, просмотром многих десятков газет и журналов, присылаемых со всех концов света. Приходил домой с затаенной надеждой, что раздастся телефонный звонок и хорошо знакомый голос Анатолия Васильевича пригласит меня:

— Выдался свободный вечер, жду вас.

Удивительные, незабываемые это были часы совместной работы. В кабинете Луначарского усталость проходила, он заражал творческим запалом, чтобы не сказать громкого слова — вдохновением. И после напряженного трудового дня у Анатолия Васильевича хватало сил до поздней ночи сидеть над вариантами отдельных сцен и эпизодов. Наконец, когда сцена была как будто отделана, он вздыхал и говорил:

— Пока оставим так. Но в следующий раз еще проверим на свежую голову. Подумаем на досуге.

А в следующий раз сцена писалась заново.

Иногда он доставал из кармана аккуратно сложенные белые листки бумаги. Там были наброски отдельных реплик, а то и целый эпизод. Сидя на каком-нибудь скучном заседании и слушая то, что говорили вокруг, он думал о пьесе. У него была легендарная способность Цезаря — одновременно писать и слушать.

Легче всего ему давалась сюжетная канва и композиция пьесы. Особенно строго относился он к диалогу, за которым крылись действия, поступки персонажей.

Исключительный успех «Ученика дьявола» в театре Завадского побудил нас поискать для его репертуара еще какую-нибудь пьесу современного западного драматурга, близкого нам по мировоззрению. П. А. Розенель прочитала нам переведенные ею комедии «Вот где зарыта собака» Бруно Франка и «Меркурий» Вернейля. При всей занимательности комедия Бруно Франка показалась нам мелковатой по теме. В театре Завадского шла комедия Вернейля «Школа неплательщиков», в которой с неподражаемым мастерством играла Вера Петровна Марецкая, молодая, обаятельная актриса, уже оцененная московскими зрителями, и не стоило снова браться за пьесы этого модного и ловкого французского драматурга.

Луначарский мысленно обратился к Ромену Роллану. Со знаменитым французским писателем у него установились давние дружеские отношения. Еще когда Луначарский жил в эмиграции в Париже, он не только увлекался произведениями Ромена Роллана, но и встречался с ним лично. Об этом свидетельствуют записи в дневниках Роллана.

В книге «15 лет борьбы» (1935) Ромен Роллан рассказывал: «В конце января 1915 года будущий комиссар народного просвещения Советов Анатолий Луначарский посетил меня. Он был для меня, так сказать, послом будущего, вестником грядущей русской революции, о которой говорил спокойно и уверенно, что она несомненно произойдет к концу войны, что это дело решенное». Роллан писал, что при этих словах Луначарского он почувствовал, как «рождается новая Европа и новое человечество».

Во время первой мировой войны, когда Роллан в горячих статьях призывал воюющие державы прекратить кровавое безумие, но сам предпочитал держаться «над схваткой» (название сборника статей Роллана), Луначарский, отдавая должное его благородному гуманизму, все же усматривал в позиции Роллана некое «донкихотство». И нет сомнения в том, что драма Луначарского «Освобожденный Дон-Кихот» в идее своей развенчивает надклассовые гуманистические мечты. По мере того как Ромен Роллан проникался мировоззрением борющегося рабочего класса, он все ближе становился к стране строящегося социализма. Луначарский горячо приветствовал этот коренной поворот в общественных настроениях Ромена Роллана и с полным основанием считал его горячим и верным другом страны Советов.