Продолжать спор было уже нельзя, потому что только при помощи спиритизма явилась бы возможность побеседовать на эту тему с духом Гоголя. Этой шуткой я и закончил разговор.

Луначарский очень любил комедии одного советского драматурга, считал его не только веселым, но и умным, а такое сочетание, говорил Анатолий Васильевич, не каждый день случается. Когда этот драматург прочитал Луначарскому только что написанную им комедию, тот много смеялся Комедия блистала резко сатирическим обличением, рискованными ситуациями и остротами, которые можно было истолковать в весьма нежелательном направлении. Но вот читка окончилась. Лицо Луначарского стало серьезным, даже несколько напряженным, он обнял за плечи драматурга, взглянул на него своими добрыми глазами и сказал: «Не огорчайтесь, дорогой, что услышите от меня нечто ужасное: даже я запретил бы эту пьесу. Она очень остроумна, сильна, но в ней столько яда, что для наших дней она еще не подходит. Я уверен, что придет время, когда мы откроем театр идеологически невыдержанных пьес и для открытия поставим вашу комедию».

На премьере «Петербурга» Андрея Белого в МХАТ 2‑м Луначарский восхищался игрой Михаила Чехова, создавшего изумительно острый портрет старого сенатора Аблеухова. Вообще спектакль ему понравился, но он выразил некоторое сомнение: «В романе Андрея Белого есть много моментов, резче, выразительнее оттеняющих распад и гниль старого царского Петербурга. А здесь это сглажено или совсем осталось за сценой, и выходит, что в нисходящем классе есть какая-то величавая красота, внушающая, если хотите, уважение к себе. Надо быть очень подготовленным зрителем, чтобы воспринять пьесу как следует. Так восхищаемся мы творениями древних греков, не думая о том, что они возникли во враждебном нашему духу рабовладельческом обществе. Но это происходит потому, что в этих творениях много прекрасного и истинно человеческого».

Когда Михаил Чехов, создавший Гамлета, Хлестакова, Эрика, сенатора Аблеухова и ряд других впечатляющих образов, стал претендовать на то, чтобы МХАТ 2‑й сделался его театром, «театром мистического восприятия мира», Луначарский, горячо поддерживающий его как актера, резко возразил, что такой театр был бы выродком в семье наших театров. Тогда Чехов прямо сказал Луначарскому, что ему нечего делать в МХАТ 2‑м и он хочет уехать за границу. Луначарский дал согласие на это.

Но, находясь за пределами родины, М. Чехов не мог уже создать ничего значительного. И, встретившись с ним в Берлине, Анатолий Васильевич с горечью и без всякого злорадства сказал: «Неужели стоило покидать родину для того, чтобы подвизаться в крошечной, почти бессловесной роли в театре Рейнгардта?»

Я мог бы привести десятки примеров строго принципиального отношения Луначарского к творчеству писателей, артистов, художников, музыкантов. Все, что он видел у нас или на Западе, он умело и чаще всего безошибочно оценивал с художественной стороны, но при этом постоянно определял и социальный вес того или другого произведения искусства.

Луначарский любил говорить, что критик должен быть помощником в работе художника, а не тем комаром, который жужжит над головой и выбирает, куда бы ужалить.

Именно так подходил Луначарский-критик к произведениям искусства. И когда думаешь о нем как о театральном критике, невольно вспоминаешь такой эпизод.

Где-то далеко от центра Москвы в большом и просторном особняке помещалась школа.

В школе ребята устроили спектакль. Висел самодельный занавес, сшитый из простынь. На стульях и скамьях перед занавесом сидели приглашенные зрители — родители школьников, гости из Наркомпроса. В первом ряду — Анатолий Васильевич в остроконечной шапке. — В чем дело, Анатолий Васильевич? — спрашивают его.

— Я в этом колпаке, потому что так надо по ходу действия, — отвечает Анатолий Васильевич. — Садитесь, и вам дадут такой же колпак. Я вживаюсь в атмосферу спектакля.

Этот случай довольно наглядно характеризует Луначарского как зрителя и критика театрального спектакля. Он всегда искал внешних и внутренних связей со сценой, с актерами, со зрителями, то есть всесторонне «вживался» в атмосферу спектакля.

Однажды А. Я. Таиров вспоминал о том, как Анатолий Васильевич в голодные и холодные годы явился на просмотр «Саломеи» в маленькое помещение Камерного театра. В зрительном зале и на сцене было так холодно, что изо рта покончившего с собой молодого сирийца шел густой белый пар. А на сцене в прозрачной тунике играла Саломея — Коонен и другие актеры театра и, увлеченные спектаклем, испытывая подъем от того, что в зале находился такой зритель, как Луначарский, они не замечали холода, просачивавшегося через все щели плохого и неприспособленного для театра помещения.

Сидевший в зале Луначарский вдруг неожиданно сбросил с себя шубу, положил ее рядом с собой и откинулся, по обыкновению своему, на спинку кресла, продолжая жадно смотреть на сцену.

— Простудитесь, Анатолий Васильевич, — пробовали воздействовать на Луначарского окружающие.

— Ничего, — сказал он, — а им-то (он указал на сцену), им-то еще холоднее.

В этом поступке Анатолия Васильевича, разумеется, никто не может заподозрить ни малейшего позерства. Он вообще был далек от всякого внешнего рекламирования своих чувств и эмоций. Он был «идеальным зрителем», остро и непосредственно воспринимавшим спектакль. Он смотрел его полемически. Чрезвычайно внимательно слушая текст и следя за игрой, старался не упустить ни одной детали. Он высказывал свои замечания, когда не соглашался с игрой актеров, когда ему не нравились интонации или жесты, когда они казались ему фальшивыми. Приходилось видеть не раз, как лицо его искажалось болезненной гримасой и как при этом он говорил с досадой: «Не так, не то, не так это было нужно подать».

Читая статьи и рецензии театральных критиков, Луначарский относился с явным раздражением к тем из них, кто злорадствовал по поводу неудач того или иного спектакля. Он и писал об этом: «Я часто с чувством глубокого сожаления вижу, сколько злорадства бывает в статье или рецензии, когда театр проваливается в той или другой постановке, не достигает целей, поставленных перед художником. Причем тут выходит на сцену и глумление и издевательство над отдельными исполнителями и режиссерским замыслом, вместо того чтобы раскрыть причины этой неудачи и помочь театру выпрямиться на данном пути».

Нельзя назвать ни одной критической статьи Луначарского о театре, где бы он, человек очень остроумный и очень меткий, необоснованно смеялся над какой-либо неудачей. Никогда он не высказывался о творчестве того или иного театра абстрактно, «общими местами». Он всегда подтверждал свои мысли конкретными примерами и доказательствами, и поэтому его театральная критика действительно является помощницей в истолковании каждого трудного момента нашего театрального пути.

Луначарский всегда отбрасывал личные вкусовые мотивы и оценивал явления искусства с наибольшей доступной ему объективностью. То, что он принимал различные стили в искусстве, различные опыты, в какой-то мере казавшиеся ему интересными, хотя и спорными, свидетельствует о широте взглядов Луначарского, об объективности его подхода к многообразным явлениям искусства.

Когда в 1920 году Маяковский написал три одноактных агитпьесы и их запретили к постановке не очень сведущие в театре люди, Луначарский обратился с протестом по этому поводу. Он писал: «Всякий может ошибаться, всякий может аплодировать или шикать, сидя в кресле театра, будучи публикой, но из того, что у него на лбу надета та или другая кокарда, совершенно не следует, что его личные вкусы приобрели внезапно необыкновенную чистоту и ясность. Надо уметь отделить в себе государственного человека, у которого не может быть никакого литературного вкуса как у такового, от своих личных привязанностей». Вскоре эти пьесы были поставлены.

Выступая резко полемически против некоторых методов театра Таирова, Луначарский вместе с тем призывал «относиться с уважением к энтузиазму и стойкости Таирова и таировцев». Он поддерживал удачные опыты этого театра, радовался его успехам и надеялся на то, что «быть может, очень кружной дорогой Таиров и его замечательная первая актриса Коонен придут раньше других к театру, перед которым всякий скажет: да, вот наконец этот театр!»