Мудрость Лира подсказывала ему и раньше, что Гонерилья и Регана — себялюбивые, корыстные, жестокие, но, когда он узнал это по тяжелому опыту, выпавшему на его долю, он ужаснулся. Теперь Лир убеждается, что он жил за золочеными стенами и не видел того, что творится на свете.
Познание мира происходит у него постепенно. Освободившись от груза власти, сначала он чувствует себя легче, моложе, счастливее. Михоэлс показывает Лира в кругу своей беззаботной свиты, напевающего охотничью песенку и сбросившего с себя вместе с короной тяжесть годов.
Сколько ни приходилось мне видеть актеров в роли Лира, в развитии образа все они шли как бы по нисходящей линии: от самовластья короля-самодура к расслабленности, дряхлости и постепенному угасанию духа. Одни делали это явственно, другие выбирали более сложные решения. Михоэлс шел по восходящей линии. Испытания и горести, выпадающие на долю Лира, делали его сильнее, свободнее, энергичнее в борьбе с невзгодами.
Знаменитая сцена в степи, в бурю — кульминационный пункт философского прозрения Михоэлса — Лира. Буря внешняя, с бутафорскими громом и молнией, с аккомпанементом в оркестре — ничто по сравнению с той бурей, которая происходит в голове и сердце Лира.
Уже после постыдного торга дочерей о том, какое количество рыцарей оставить в свите Лира, в понятиях короля о его личности и значении происходит такой сокрушительный перелом, что он, ударяя себя пальцами по голове, говорит убежденно: «Я схожу с ума!» В сцене на ферме, когда Лир как бы устраивает суд над дочерьми, частично воспроизводя эпизод раздела государства, у него в мозгу смешиваются представления о разуме и безумии. Это вполне в духе Шекспира, который часто показывает, что границы здравого смысла и безумия легко стираются под натиском обстоятельств.
Но у Лира крепкий и светлый ум, который может устоять против всех губительных обстоятельств действительности. Разум приводит его к тягчайшей мысли, что человек — только «бедное двуногое животное». И чем Лир становится мягче, добрее, человечнее, тем больше он привлекает к себе симпатии зрителей. Михоэлс, актер исключительного обаяния, заставлял забыть жестокость, деспотизм короля и верить в светлую природу Лира-человека, освобожденного от тягот его высокого положения.
Во мраке ночи, окутавшей Лира, светлой немеркнущей звездой горит для него имя Корделии. В ней одной видит он воплощение всего человечного, справедливого и потому неугасимо прекрасного. Часто одними губами, беззвучно произносит он ее имя, и лицо его озаряется радостным светом.
Так зритель подведен к финалу трагедии, который на первый взгляд может показаться безысходно мрачным. Войско Корделии разбито, она взята в плен. Пленником оказался и Лир. Он связан веревкой с Корделией, в таком виде они появляются на авансцене перед зрителями. И тут-то плененный Лир чувствует себя счастливым и свободным. Что значат эти путы по сравнению с тем, что он познал мир до конца, со всеми его страшными и радостными сторонами, и что Корделия, его любимая дочь, снова с ним?
Сцена смерти Корделии — незабываема. Сколько нюансов в психологически проникновенной игре Михоэлса — Лира. Вот он выносит мертвую дочь на руках и бережно опускает ее на землю. Во всем его облике живет еще надежда, что Корделия проснется, встанет, и как растерявшийся ребенок он смотрит с мольбой о помощи на суровых воинов герцога Альбани, стоящих поодаль.
Корделия умерла, и Лир не может пережить горя. Он тоже уходит из этого мира, который только теперь познал, уходит, по мысли Михоэлса, просветленным, обретя истину. Смерть его должна быть мажорно-ясной. Михоэлс избегал изображения физиологической картины смерти Лира. Лир хочет поцеловать лежащую рядом мертвую Корделию, но не может дотянуться. Тогда он пальцами руки дотрагивается до ее губ, впервые сказавших ему жестокую и нужную правду, затем подносит пальцы к своим губам и посылает ей и всему миру прощальный воздушный поцелуй. С уст его срываются слова охотничьей песенки. Всего несколько слов, но звучат они так же беззаботно, как тогда, когда Лир, сбросивший с себя корону и королевскую мантию, находился в кругу своих рыцарей. Так Михоэлс смягчал трагический характер гибели Лира и в его просветлении раскрывал основную идею трагедии, как он ее понимал: это крушение крайнего индивидуализма перед лицом противоречий окружающей действительности.
«Король Лир» стал крупнейшей победой Госета и Михоэлса. О нем много писали и много спорили. Сам Михоэлс в ряде статей дал тщательный разбор своей игры в роли Лира, чего, к сожалению, не сделали его великие предшественники.
После такой значительной, реалистически полнокровной и философски углубленной работы над «Королем Лиром» Михоэлсу и коллективу театра нужно было заново пересмотреть свои прежние сценические работы. Приемы игры и трактовки образов, применявшиеся в начале творческого пути Госета, были уже пройденным этапом. Театр масок и гротеска, обновленный музыкальной комедией и водевилем, поиски «еврейской театральности» сменились театром, создающим глубокие жизненные спектакли, говорящие о народных судьбах, об историческом пути человечества к социальному переустройству мира.
Это особенно красноречиво выразилось в постановке «Тевье-молочника», где Госет предложил новое прочтение знаменитого произведения Шолом-Алейхема.
Среди еврейских читателей, главным образом ремесленников и мелкой буржуазии, Шолом-Алейхем и при жизни пользовался большой известностью. Отношение к нему в кругах еврейской интеллигенции было чуть-чуть снисходительное. Многие считали его талантливым журналистом, балагуром и каламбуристом, но его юмор казался беззлобным, направленным против маленьких слабостей и странностей обитателей местечек так называемой «черты еврейской оседлости».
В детстве мне посчастливилось видеть Шолом-Алейхема, а иногда даже слышать, как он читал свои новые рассказы и повести. Семья киевского присяжного поверенного М. С. Мазора была в родственных отношениях с Ш. Рабиновичем, принявшим литературный псевдоним Шолом-Алейхема. Он, с мягким юмором и теплом изображавший «людей воздуха» вроде героя «Еврейского счастья» Менахем-Менделя, и сам был таким «человеком воздуха». На тернистом пути писателю всегда сопутствовала нужда, потому что гонорары еврейских литераторов были грошовыми.
Шолом-Алейхем жил то в Киеве, то в местечках юго-западного края, то в Вильно и Варшаве. Как «человек воздуха» он менял занятия и профессии и готов был взяться за любое честное дело. Хотя я видел его в ранние гимназические годы, все же запомнил облик невысокого, худощавого человека с маленькой бородкой и короткими усами, с длинными волосами, живыми, выразительными глазами, лукаво светившимися сквозь стекла очков. Носил он тогда костюм табачного цвета, достаточно потрепанный, а на улице — неизменную крылатку или длинное демисезонное пальто. Он много курил, я запомнил его с толстой самодельной папиросой в руках.
Бывали зимние вечера, когда у Мазоров собирались друзья и «дядя Рабинович» читал свои рассказы. Сидя за круглым столом в большой и уютной комнате, где приветливо шумел самовар, Шолом-Алейхем читал с мастерскими интонациями, подбодренный дружным смехом слушателей, дымилась его папироса, сверкали стекла очков. Сам он был очень серьезен и с невозмутимым видом читал рассуждения Тевье-молочника или заколдованного портного, который покупал козу, а приводил домой козла.
Чаще всего нас, детей, отсылали в другую комнату, чтобы мы не мешали, но мы устраивались под дверью и внимательно смотрели в щелку, считая себя тоже участниками литературного вечера.
Даже «просвещенные» слушатели, о которых идет речь, воспринимали Шолом-Алейхема как анекдотиста, не оценивая по достоинству глубины его «смеха сквозь слезы», трагикомического характера его лучших повестей и рассказов. А между тем он был не только юмористом, но и лириком, воспевавшим добрые человеческие чувства в сердцах маленьких людей, лелеявших мечты о счастье. Среди его героев попадались и стойкие, мужественные борцы за светлую долю, и писатель вызывал к ним уважение.